С трех языков. Антология малой прозы Швейцарии - Анн-Лу Стайнингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шарль-Альбер Сангрия
По поводу животных
© Перевод с французского М. Яснов
Знакомство с этим автором никак нельзя начать со слов «Шарль-Альбер Сангрия». Следовало бы, по его же образцу, зайти издалека: рассказать, например, о поросшем травой пустыре, где по осени раскидывал свои шатры цирк, и о внушительных слоновьих кучах, с каждым днем курившихся все гуще и гуще, — как сам Сангрия описывал город Кальвина и Амьеля, свою родную Женеву. «Все, что когда-либо выходило из-под пера Сангрия, звучало свежо, странно, бодряще, изысканно», — говорил о нем Филипп Жакоте. Библиотечной бабочкой — за яркость и эрудицию — называл его Поль Клодель, огоньком святого Эльма — Жан Кокто. Мастер отступления, виртуозно владеющий эпитетом и метафорой, сегодня Шарль-Альбер Сангрия [Charles-AIbert Cingria, 1883–1954] стал классиком швейцарской и французской литературы, пусть и «не поддающимся классификации».
«Константинополец, то есть итало-французский левантиец», как он сам себя аттестовал (в его жилах не было ни капли швейцарской крови: мать — полька французского происхождения, отец — родом турок, уроженец Далмации), Сангрия оставил немало блестящих текстов о Швейцарии, которую изъездил вдоль и поперек на велосипеде: «Лозанна. Впечатления прохожего» [Impressions d’un passant à Lausanne, 1932; рус. перев. 2012], «Цветники Гельвеции» [Florides helvètes, 1944; рус. перев. 2012], «Прогулка в верховьях Роны, или Вечерница и медвежий лук» [Le Parcours du Haut Rhône ou la Julienne et l’ail sauvage, 1944; рус. перев. 2012]. Читатель, которому вздумается прогуляться в компании Сангрия, заметит, что самые яркие его образы связаны с природой.
«Пейзаж уже сам по себе приключение, интрига в мире растительности, интересная до безумия», — утверждал Сангрия. Что уж говорить о мире животном. «На спине каждого барана — особенно это заметно у ягнят — во всей своей очевидности явлен какой-то звездный закон. И не придавать этому внимания, не восторгаться этим сверх всякой меры… — значит отмахнуться от самого главного на пути познания».
Он так и не написал свой бестиарий, хотя собирался. Последующие отрывки — из книги швейцарского издателя, собравшего под одной обложкой все, что Сангрия когда-либо писал о животных.
Среди прочих произведений Сангрия — «Санкт-Галленская цивилизация» [La Civilisation de Saint-Gall, 1929, премия Шиллера], «Альпийские подвески» [Pendeloques alpestres, 1929], «Водоотводный канал» [Le canal exutoire, 1931], «Петрарка» [Pétrarque, 1932, премия Рамбера], «Полено сухое, полено зеленое» [Bois sec, bois vert, 1948].
Перевод выполнен по изданию Propos animaliers [L’Age d’Нотте, 2004].
Кот, пчелаНад крупным гравием дрожит и колеблется воздух, так сухо и жарко.
Улица, которую горбит этот несносный гравий, идет ниоткуда, потому что вокруг — ни плетня, ни ограды. Значит, идет от условного места, где начинаются эти каменья. До них — трава, два-три опустевших улья, потом луга, уходящие вдаль. Они тоже принадлежат им (Жану и его брату). Луга пестрят красными пятнами: это маки, до самых сосен — там, далеко, — которые начинают карабкаться к небу и без передышки лезут все выше и выше.
Вот оттуда-то и приходит большой кот, и надо видеть, как он идет прямо посреди улицы, с осторожностью встряхивая лапами, то одной, то другой, всеми четырьмя поочередно, — из-за этого крупного гравия, обжигающего подушечки.
Все обжигает — скамьи, стулья; столы пахнут мягким зеленым лаком, обжигающим еще долго после того, как приходит тень.
Два часа. Ни малейшего шума, только пчела, совершающая бесконечные раздражающие круги, — раз в пять минут она непременно упирается в вас.
По обочинам улицы растет одуряюще пахучий львиный зев.
Пятнадцать лет! Для юноши возраст мечтаний. Для кота это возраст величественности, возраст лорнета на носу, а еще — раздражительности, особенно для кота такого размера, с таким весом, с шерстью такой роскошной темной пятнистости.
Он уже пришел, улица закончилась, а вот и дом с четырьмя закрытыми ставнями и запертой дверью, чтобы никто не потревожил, потому что все спят.
Вы говорите ему тысячу ласковых слов. Он садится: останавливает на вас взгляд своих старых царственных глаз с металлическим отливом.
Вам бы хотелось взять его на руки. Поносить, подержать — такое животное впечатляет! Вы, конечно, можете это сделать, но он не замурлычет — я знаю, что это такое, этот рокот между скал Замбези или Ниагары, который вам хотелось бы услышать; так вот, он этого не сделает — тем более что вам никогда его не застать врасплох. Видите, где он теперь и как он идет, оборачиваясь, переполненный обидой! В высоких зарослях душистого горошка есть немного тени. Не подремать ли? Возможно, но у него на уме еще кое-что. Он встает на задние лапы, вытягивается во всю свою длину и принимается изо всех сил точить когти о каменную тумбу, так что искры летят.
Это боевое животное, читающее «Освобожденный Иерусалим» в покрытом плесенью издании для котов.
И мы уже сами не знаем, о чем думали и какие у нас были планы.
УжТам, под камнем, уж. Под большим плоским серым камнем, который никто никогда не поднимал. Он проникает туда через отверстие, напоминающее дырочку в часах той эпохи, когда часы еще заводили ключом, и чувствует себя там, как дома. Если уровень воды в озере поднимается и волны от парохода слегка его беспокоят — это время от времени происходит, и он примерно знает когда, — уж перебирается повыше, в заросли кустарника, в нишу стены. Он ручной? Не совсем. Было бы досадно, если бы он утратил свою естественную дикость в той жизни, которая ему предназначена; однако его нисколько не смущает, когда порой, по воскресеньям, он становится объектом, скажем так, определенного трогательного внимания — например, в виде поставленной перед его камнем мисочки с молоком. Наблюдающие из замка в бинокль за тем, что произойдет дальше, немного удивлены его медлительностью. Они хотели бы увидеть, как он вылезает и окунает в молоко свою головку, подобно изображениям на переводных картинках или на рисунках в каких-нибудь детских книжках. Так ведь нет, ничего не происходит, то есть все уже устали ждать — миска остается нетронутой. Надо же понимать, что он может отсутствовать, и это совершенно нормально. Он частенько отправляется на прогулку. Или может выбраться из озера и, прежде чем вернуться к себе, с наслаждением высосать содержимое миски, когда никто не будет смотреть.
В замке его обожают и немного боятся, потому что за долгие годы, зимой впадая в спячку, а весной пробуждаясь, он вымахал до метра тридцати в длину. Никто не пытается навредить ему, все предупреждены — новый садовник, сторож на переезде, электрики, гости. Только поезд мог бы перерезать его надвое, но он об этом догадывается и старается обходить железную дорогу стороной. Пожалуй, самую большую опасность представляют воскресные гуляющие — недоумки, лезущие через ограду, несмотря на предупреждающую надпись и немалый штраф, который выпишет судебный пристав, если они попадутся. Не менее опасными для него могут оказаться купальщики, приплывающие сюда с другого берега и полагающие, что этот крохотный, поросший кустарником, пляж, где со стены свисают ветви двух-трех сливовых деревьев, принадлежит всем. Однако на самом деле все происходит наоборот, он опережает их. То есть он уже в озере, и, если вы услышите страшные вопли, не удивляйтесь; кто бы подумал, что он такой шалун. Знаете, что он делает? Дождавшись, когда волны от парохода заставят нескольких пугливых купальщиков встать, чтобы переждать волнение вблизи пляжа, он бросается вперед и проскальзывает у них между ног. У несчастных мгновенно кровь стынет в жилах. И они бегут прочь, воздев к небу длани: живые фигуры с римского барельефа. Достигнув лестницы из старого туфа и взобравшись на мост, они в страхе пересекают железную дорогу, чтобы прихватить оставленную одежду.
Впрочем, даже когда озеро спокойно — я имею в виду, без этих неожиданных искусственных волн, — случается, что, подобно тому, как в Саргассовом море один угорь в любовном порыве бросается к другому, он устремляется к чему-нибудь белому, что покачивается на воде и вовсе не цепенеет в смертном страхе от этого порыва. Напротив. Вот ведь странное явление! Впрочем, как-то неловко впутывать в эту историю кого-то, кто мог бы себя узнать…
А еще можно было бы описать солнце. До чего приятно, когда на живот сыплются обжигающие сливы и все слышней мчится поезд — словно прямо на вас!
Лягушка, стрекозаЭти заброшенные карьеры превратились в болота, и В. непременно хочет показать мне своих знакомых лягушек (они тоже его знают) — при его приближении они вылезают из воды и произносят настоящие прозопопеи. Кажется, то, что они говорят, имеет смысл или обладающий смыслом ритм.
Мы идем вниз, и тут начинается настоящая трясина. Взгляните на эти камыши, на эти хрупкие скорлупки яиц завирушки — разбросанные по терновнику бледные сколки синего неба. Это единственное в своем роде болото, самопроизвольно появившееся посреди обширной пашни.