Петербургские апокрифы - Сергей Ауслендер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И проходили эти дни как странный, сладкий, далекий сон для Юлии Михайловны.
Без дум и без мечтаний жила эти дни она. С самого утра готовилась к неожиданному приходу Миши, надевала светлые, почти девические платья, гладко причесывалась, посылала горничную за цветами и сладостями и, как в детстве, в праздник, проводила дни в томительном и сладостном безделье.
Когда в дверь своим особым стуком стучал Миша, краснела Юлия Михайловна в таком непривычном сладком смущении и была с ним ласкова, тиха и стыдлива, а когда Миша уходил, долго ходила по комнате, тихо улыбаясь, и, засыпая, думала о завтрашней встрече с тревогой и радостью.
В один из дней Миша заехал часов в пять, когда еще только что сгустились туманные петербургские сумерки. Он был весел и оживлен более обычного.
— Милая, поедем кататься, сейчас чудно на улицах, — сказал Миша.
Покорно согласилась Агатова.
— Вот, как хорошо ты придумал, поедем, поедем. Я совсем не видела Петербурга, а потом вернемся и будем чай пить.
— Не знаю, успею ли. Мне необходимо быть на концерте. Там мне необходимо повидать одного человека, очень для меня важного, — ответил Гавриилов.
Поехали по сверкающему, с вспыхивающими, как драгоценные камни, фонарями, Невскому, потом по пустынной набережной. Выехали на пустыню Марсова поля, по краям которого пылали костры.
Вдыхая свежий воздух, вглядываясь в странные очертания незнакомого города, Юлия Михайловна радостно вздыхала:
— Ах, как хорошо! — и робко прижималась к Мише.
Все радовало и поражало ее: и темная громада Зимнего дворца, и Нева, украшенная гирляндами фонарей набережной и мостов, и заваленный снегом Летний сад, и таинственный дворец Павла, — все такое знакомое по книгам и такое неожиданное в этих темных сырых сумерках.
Миша показывал и объяснял все с воодушевлением.
На Невском они отпустили извозчика и пошли пешком.
Ярко сияли окна магазинов, ходили толпами франтоватые гимназисты, громко смеясь и куря папиросы. Шмыгали женщины с подведенными чуть не с полщеки глазами, в шляпах с цветами, в платочках, и подростки с ленточками в косах, запоздавшие чиновники спешили с портфелями под мышкой.
Юлию Михайловну пьянила эта вечерняя улица, от которой она так отвыкла в эти дни тишины и одиночества.
Когда они дошли до гостиницы, ей показалось ужасным вернуться одной в свою неуютную комнату.
— Милый, зайди ко мне, хоть не надолго, а то так грустно одной, — не выдержав, сказала она и крепче прижалась к Мише, как бы не отпуская его.
— Поздно уж. Мне надо заехать домой переодеться и не опоздать. Приятель будет ждать при входе, неудобно, — недовольно морщась, ответил Миша, но все же вошел в подъезд, поднялся и, войдя в комнату, нетерпеливо присел на кончик стула, не снимая пальто.
У Юлии Михайловны дрожали руки, когда она снимала шляпу у зеркала.
Вспыхнуло электричество и холодно осветило комнату.
— Как ты мало любишь меня, — почти шепотом, про себя, промолвила Агатова, и в первый раз за петербургские дни острой стрелой ужалила сердце обида.
— Зачем ты говоришь так? — тоже тихо ответил Гавриилов. — Мне очень жалко, но сегодня мне необходимо поехать. От человека, с которым я должен повидаться, зависит многое, — как-то вяло и тоскливо оправдывался Миша, удивительно и недовольно поднимая брови, отчего лицо становилось таким детским и милым, что Юлия Михайловна невольно улыбнулась и, подойдя к нему, прошептала:
— Прости!
Они заговорили о постороннем, ласково улыбаясь друг другу, но что-то осталось от этой мимолетной ссоры недоговоренное.
Посидев несколько минут, Миша торопливо, точно боясь, что его задержат, простился и, бегом сбежав с лестницы, почувствовал радость какой-то свободы, когда очутился на улице, с удовольствием думая о предстоящем веселом вечере.
Юлия же Михайловна, оставшись одна, долго ходила по комнате, и в первый раз за эти дни зловещая тоска сжала сердце и не было сил снести неясного, такого знакомого предчувствия, невозможного отчаяния; она сжимала виски, как бы желая задержать мрачные мысли, наползающие со всех сторон, и шептала сама себе, убеждая:
— Невозможно, невозможно, не надо.
Наконец, быстро приняв решение, она резко позвонила горничную и велела принести газеты.
Лихорадочно прочитывала Юлия Михайловна длинный столбец объявлений о театрах и концертах, выбрала из них один, в котором должны были принять участие многие литераторы и актеры, вспомнила, что некоторых из них называл Гавриилов, когда рассказывал, как он ездил приглашать их, и велела горничной помочь одеться, судорожно хваталась то за щипцы, то за пудру, торопясь и перерывая все вещи.
— Где вы пропадаете, Гавриилов, чуть не опоздали к началу, — выговаривал Мише Второв, ожидавший его в вестибюле Дворянского собрания.
Едва протолкавшись к вешалкам, приятели стали медленно подниматься по широкой лестнице, сплошь наполненной людьми.
— Мне начинает казаться, что у вас сложнейший роман, — говорил Второв. — Елизавета Васильевна, наша вещая Кассандра, того же мнения. Вы вечно куда-то спешите, всюду опаздываете. Ужели дело так серьезно, мой юный ученик?
Миша недовольно поморщился и перевел разговор.
Какая-то тягость при воспоминании об Агатовой поднималась.
В проходе он увидел Александра Николаевича Ивякова, растерянно не знающего куда идти.
Миша поклонился ему, и тот, видимо обрадовавшись знакомому лицу, приветливо закивал, протянул руку и жалобно заговорил:
— Пожалуйста, не знаете ли… Мне нужно пройти в артистическую… Такая масса народа. И дочь куда-то потерял.
Миша вызвался быть проводником и повел Александра Николаевича боковым проходом за колоннами, где было свободнее.
— Папа, папа! — закричала вынырнувшая откуда-то Тата. — Папа, куда же ты запропастился? Я просила тебя стоять у входа, вечно все перепутаешь.
В гладком серовато-зеленоватом платье, отделанном жемчугом, в модной прическе с локонами на затылке, Тата была очень озабочена и серьезна.
— Ты сама убежала куда-то, — несмело оправдывался Александр Николаевич: — тут уж звонок был. Я не знал, как пройти. Ведь мне начинать. Да вот взялся меня проводить господин…
Он сделал паузу, видимо, забыв фамилию, и указал рукой на Мишу.
— Господи, да ведь мы с ним знакомы. Вы меня не узнали? — воскликнула Тата, несколько забыв свою серьезность.
— Нет, я узнал вас, — ответил Миша.
— Ну, пойдемте, пойдемте, пора, — заторопился Александр Николаевич, и они втроем продолжали прерванный путь.
За кулисами стояла обычная суета.
Бегали распорядители; актер во фраке пробовал голос; какие-то исполнительницы в бальных платьях пили с блюдечек чай и ели бутерброды.
Кучеров тотчас же дал Мише какое-то поручение.
Тата тоже что-то делала, и, сталкиваясь в этой беготне, они улыбались друг другу и перекидывались словами.
Наконец раздался последний звонок.
— Александр Николаевич, пожалуйте сюда, — крикнул Кучеров.
Ивяков слегка дрожащими руками вытащил тетрадь с речью, которой он должен был открыть концерт, и расправил веером бороду.
— Галстух, папочка, — зашептала Тата и бросилась поправлять сбившийся галстух, а потом быстро, мелким крестом, перекрестила отца.
— Господи, как я боюсь, — шептала она, прохаживаясь около лесенки.
В зале захлопали.
Миша, прислонясь к колонне, слушал доносившиеся из залы сначала тихие, потом все более и более пламенные слова о красоте жизни, о светлой радости, о ненависти к уродству и страданию и смотрел на взволнованное, покрасневшее, со слезами на ресницах, лицо Таты, стоявшей против него.
— Ну, слава Богу, кажется, все благополучно, — облегченно вздохнув, промолвила Тата и радостно улыбнулась.
— Почему вы так волнуетесь? Ведь Александру Николаевичу часто приходится выступать как лектору? — спросил Гавриилов.
— Ну, там перед своими студентами, им все хорошо, а здесь такая публика, а он еще о новых течениях вздумал говорить. Когда-то я буду перед публикой играть! Я со страха умру! — болтала Тата уже совсем успокоенная и повеселевшая.
— Вы мне тогда в вагоне совсем другим показались, так, мальчиком лет пятнадцати, а вдруг, оказывается, художник. Папе вы тоже очень понравились.
— Почему «тоже»? — спросил Миша и, спросив, сам сконфузился.
— Какой вы смешной! — протянула Тата и погладила Мишу по рукаву.
— Художники творят красоту своей мечты. Пойдемте за ними и из жизни нашей сотворим красоту,{34} — донесся голос Александра Николаевича, покрытый громкими аплодисментами.
На верху лесенки показался Александр Николаевич. Он отирал пот со лба, улыбался растерянной и торжествующей улыбкой и, казалось, никого не видел.