Орнамент - Шикула Винцент
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы? — улыбаюсь я ему и снова хлопаю по плечу. — Кто вам сказал, что мне весело?
Мы смотрим друг другу в глаза, а потом обнимаемся. — Ну вот! Уже поздно. Давайте-ка расстанемся по-хорошему! — Но прежде, чем я от него отстранился, ему, видимо, надоела моя фамильярность, и он грубо отталкивает меня.
— Ну-ну! — грожу я ему. — Это мне уже не нравится.
— А почему ты смеешься? Не знаешь, кто умер?
— А ты?
— Какое тебе до меня дело?
— Чего?
— Ничего!
— ?
— Почему ты мне тычешь?
— А ты?
— Я?
— И ты тоже.
— Я спрашиваю, кто умер.
— Двое мужиков с кирпичного завода.
— Да, и эти двое тоже, — согласился он. — Почему ты на меня налетаешь? — он снова стал смягчаться. — Почему мы, футболисты, должны вот так собачиться?
Где я его видел? Никак не могу вспомнить. А ведь наверняка откуда-то его знаю. — Я не футболист — отрезал я.
— Хочешь, чтобы я тебе разок вмазал?
— Снова за свое? — я сжал кулак и сунул ему под нос.
Он не боится. Отступает на шаг назад и злобно меряет меня с ног до головы.
— Ей-богу, сейчас как врежу! Говоришь, не знаешь меня! Ну-ка, повтори! Если не знаешь Герибана, так сегодня живым до дому не дойдешь!
— Герибан?! — я сразу оживился. В моей голове мигом промелькнуло все, что я о нем знаю. У нас в деревне каждый был хорошо знаком с Герибаном. Что до меня, то я вспоминаю о нем только по-доброму. Хотя знаю, что многие до сих пор его ругают. Он уехал от нас, поскольку в деревне все его боялись, и почти никто не водил с ним дружбы. Вести о нем доходили до нас и потом. Может, он и был широко одарен, но немного ленив. Карьеру начал делать после войны, повсюду трубил о том, что был партизаном и во время войны многое пережил. Но у нас все знали, что его партизанская деятельность заключалась в том, что он воровал и у нескольких крестьян спалил зерно. После войны он вел бурную политическую жизнь. Сначала был демократом, потом стал коммунистом. Ходил по деревням и повсюду произносил речи о победе трудящихся, об экономическом и культурном развитии, о мастерах высоких урожаев, обо всем, что было тогда в моде, и этим зарабатывал себе хлеб насущный. Было известно, что он везде все вынюхивал и шпионил. Мотался вокруг монастырей, расспрашивал про воспитанников, про то, что они едят на обед и когда ложатся спать, не пропустил ни одной процессии богомольцев, ни одной воскресной проповеди. Интересовался и монахинями. Посещал их в трудовых лагерях (позднее эти лагеря стали называть домами милосердия). Кто-то по деревне о нем разносил слухи, сельчане перешептывались о разных секретных операциях, кое-где еще и добавляли от себя, а где-то всего до конца не знали. До их ушей дошло, что Войтех Герибан в каком-то монастыре — лагере — доме милосердия — взбесился из-за какой-то песни, которую спел монастырский хор во время торжественного собрания. Песня была вполне невинной. Запев в каждом куплете исполняли две молодые сестры-викентианки, одна из них была автором песни, за что потом понесла примерное наказание.
Аллилуйя, едет к нам сам товарищ Герибан…Два вторых стиха я не помню. Затем следовал припев. Хор:
Наша репа знатна, Богу ты приятна, коли сестры тебя убирали…Частушка была очень задорная. Слова у меня вылетели из головы, но мотив вспомнился даже спустя годы и так привязался, что не случись все это на улице и не будь наша встреча столь неожиданной, я наверняка напел бы его Герибану.
— Пан Герибан, не может быть, как же я вас сразу не узнал! — Я снова хлопаю его по плечу, присматриваюсь к нему, радуюсь, только что не ахаю от радости. — Какая неожиданность! Мне бы и в голову не пришло, что я могу вас здесь встретить.
— Лучше расскажи, как ты тут оказался?! И говори мне «ты»! Я тебя уже два раза видел на улице, и каждый раз ты куда-то от меня ускользал. Черт, думаю! Этот парень от меня прячется! Пойду-ка я за ним и набью ему морду. Раз не узнаешь Герибана, ничего другого ты не заслуживаешь. Слышал я, папашу твоего с должности спихнули. Так ему и надо! Советовал я ему, как нужно дела делать, да он не послушался. Олух! Что с таким дураком поделаешь? Посмотрим, какие прохвосты будут теперь в деревне верховодить. Подождем чуток, а потом снова порядок наведем. Слышал уже, что случилось с Турановичем?
— С каким Турановичем?
— Так ты не знаешь, что случилось с Турановичем? Эге-ге! Не представляешь, сколько он мне крови попортил. Счастье его, что сдох. Я человек не мстительный, но…
— Это какой же Туранович? Тот, что капусту возил?
— Тот самый. Я же о капусте и говорю. Еще на Святого Леонарда я с ним виделся в Кракованах, а через два дня он повесился.
— Прямо не верится. Куклик?
— Ну да! Куклик! И хватит со мной об этом болтать! Сдох — значит сдох. По крайней мере, мне не пришлось его придушить. Он ведь за моей женой ухлестывал. Сговорились меня повесить. Ну, ты скажи! Разве я кого обидел? А они уж и веревку для меня припасли. Вот ей-богу! Они между собой советовались, а я их подслушал. Повесить меня хотели, словно свинью или собаку. А вот видишь, на него же все и повернулось. Чем же ты тут занимаешься, если ничего не знаешь?
— Откуда мне про такие вещи узнавать?
— Откуда? Если кто-то повесился, это быстро разносится. Домой-то не ездишь?
— Недавно там был. Сейчас работы много. Учусь в университете и хочу уже как-то закончить.
— Да знаю. Папаша мне твой говорил, когда я с ним встретился. Знаешь, а меня туда как-то не тянет. Страшно мне эта деревня опротивела. Одни дубины крестьянские! Уже и нет у них ничего, а все равно носы задирают. — Одной рукой он поднял воротник, второй дернул меня за рукав. — Пойдем, выпьем по стаканчику!
— Куда? Везде уже позакрывали. Да и сам говоришь, что общегосударственный траур. Погоди! Не тряси меня! Может, как-нибудь в другой раз выпьем.
— Снова хочешь от меня улизнуть.
Я прошел с ним две улицы. Узнал, что он два года жил в Подолинце, а недавно переехал сюда. И во что бы то ни стало хотел показать мне свою семью и квартиру. Я пообещал, что как-нибудь зайду к нему.
— Не забудь! — кричал он мне вслед.
Я вышел на площадь Борша. Она была совершенно пуста. Возле кафе темно. Проходя мимо церкви, я заметил, что в нише, где висит миссионерский крест, сгорбилась какая-то старуха, может, молилась, а может, от кого-то пряталась. Я остановился. Мне показалось, что она сжалась еще больше. Хотел спросить, не нужно ли ей чего. Но она на меня взглянула, быстро перекрестилась и ушла.
Я двинулся дальше, и снова меня охватила тоска. Прошел на Главную площадь. От памятника павшим, между двумя рядами приспущенных флагов шли двое пьяных и, обнявшись за плечи, пели охрипшими голосами:
Раз японский император нас позвал на среду, Ласточкины гнезда подали к обеду…Но город стоял темный и хмурый. Уличные фонари были завешены черной тканью, а перед памятником на высоких подставках пылали и чадили факелы…
17Утром я хотел поговорить с Йожо о своих ночных впечатлениях, но его это совсем не заинтересовало.
Я даже расстроился. И какая муха его укусила? Может, он думает, что я опять ездил повидать Эву? Вчера-то как раз нет, ну а если бы и да?
Раз не хочет ничего знать, ничего ему и не скажу.
Я сделал глупость. Причем уже давно. Наверное тогда, в тот вечер, когда пришел домой поздно, а может, уже несколько раз, когда пытался сблизиться с Эвой и, казалось, уже с ней сблизился, но хотел утаить это от Йожо. А разве он от меня ничего не утаивал? Я ведь мог в первый же день, в первую же ночь выставить его вон, не впустить в свою квартиру, но не сделал этого, потому что к человеку, даже незнакомому, всегда проявлял искренний интерес.