Орнамент - Шикула Винцент
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже в поезде я сообразил, что сделал ошибку, Йожо наверняка на меня рассердится, ведь я не предупредил его, хотя дал себе слово ничего от него не скрывать. Но разве я утром мог знать, что в обед мне захочется уехать, да еще именно в Трнаву? Я действительно этого не знал, так ему, наверное, и объясню, скажу прямо, что мне захотелось увидеть Эву. Только вряд ли ему это понравится. Иногда даже кажется, что он немного ревнует. Ну и пусть! Какое мне дело, я же не собираюсь быть каким-то преподобным святошей, могу встречаться с кем захочу!
В Трнаве я с Эвой не встретился, хотя вечером долго стоял возле института, где она училась, время от времени отходил и бродил неподалеку по переулкам, но всякий раз, когда из здания кучками высыпались студенты, снова приближался к дверям и с тоской глядел на каждую группку: может быть, это ее соученицы! Может быть, это тоже заочницы.
Я уже продрог, а потому поспешил на железнодорожный вокзал, сел в прокуренном зале ожидания, но и там меня колотила дрожь. Я пошел в вокзальный ресторан и заказал себе чай с ромом.
И это меня согрело! Но только я немного пришел в себя, как заметил за окном на остановке автобус, автобусы ведь останавливаются в некоторых местах прямо возле железнодорожного вокзала, что весьма разумно, люди хотят успеть пересесть с поезда на автобус или с автобуса на поезд. Это, конечно, не везде, но в Трнаве так оно и было! Вскоре должен был подойти мой обратный поезд до Братиславы, но тут как раз подъехал автобус, привез и вытряхнул из себя пассажиров, а на остановке его ожидали промерзшие люди, которые, в свою очередь, хотели в него войти, и я вдруг очутился среди них, сунул кондуктору мелочь и сказал: — До Брусок!
Но дома я Эву не застал. Она ушла заниматься к подруге, как сказала, поздоровавшись со мной, ее мама.
Я слегка погрустнел и хотел спросить, где живет эта подруга, ведь искать-то я умею, наверняка найду и их.
Но сперва Эвина мать хотела порасспросить про Йожо, а порасспросив, сказала, что здесь, дома, канальщики, то есть, ее муж, Эвин отец, да еще дядюшка Гергович, два лучших колодезника в трнавском крае, на всей трнавской равнине, и что я мог бы пока посидеть с ними. А Эва придет с минуты на минуту.
На улице уже темнело. А канальщики сидели за кувшином горячего красного вина. Дядюшка Гергович пригласил меня к столу, опередив Эвиного отца: — Иди-ка сюда, приятель! Иди, выпей с нами горяченького! Когда ты был тут в прошлый раз, мы еще говорили про эту Уйгелиху, про орнаменты и трещотки и про то, как черт хотел ее изнасиловать, когда она продавала перо, ей-богу, мы тогда от души похохотали!
— А что с ней такое?
— Да ничего. Но мы тогда здорово посмеялись. Иди, выпей с нами. Горячего. Ведь на дворе-то холод.
Налили и мне горячего. Хорошо было с ними посидеть, но я все равно то и дело оглядывался, ожидая, когда же появится Эва. Меня уверяли, что она вот-вот придет, но ее все не было. А уже истекало время, когда я еще успевал на последний автобус до Трнавы, а оттуда — на поезд до Братиславы. А оттуда?..
В конце концов, пришлось с ними распрощаться. Эву я так и не повидал. Попросил только передать ей привет от Йожо и от меня.
Мать Эвы выбежала за мной на улицу, держа что-то в руках.
— Возьмите, зимние груши! На дорожку! И Йожо угостите!..
Йожо на меня рассердился. Рассердился за то, что ночью его разбудил; я был немного навеселе и хотел рассказать ему о своих ночных приключениях, но он только нехотя открыл глаза и проворчал, что даже ночью ему нет от меня покоя.
Утром я был не в настроении. Болела голова, во рту пересохло. Проснувшись, тут же глянул в кувшин для воды, но он был пуст, и я с раздражением напомнил Йожо, что как только вода кончается, нужно приносить ее снова. Однако Йожо был раздражен еще больше, что я заметил только позже, а сейчас, хмуро глянув на него, побежал с кувшином вниз по лестнице. Когда я вернулся, окно в комнате было распахнуто настежь, и то, что он так поторопился с проветриванием, меня разозлило: ага! Хочет намекнуть мне, что прекрасно знает, где я был ночью. В комнате разило вином, хотя окно было открыто. Ну и что! Стоит ли из-за этого ссориться! Я ведь привез ему груши.
Два дня мы не разговаривали. Меня это огорчало, но сдаваться я не хотел. А он свою злость не выражал открыто, не показывал мне, что сердится, наоборот, делал вид, будто между нами ничего не произошло, и это было хуже всего.
Я знал, что он держит что-то в себе, и при этом на все, что ни скажу, реагирует раздраженно, хотя его раздражение почти никак не проявлялось.
— Что ты на меня сердишься, Йожо? Я же ездил к Эве, правда, так с ней и не встретился. Зимние груши тебе от них привез.
— Кто тебе сказал, что я сержусь?
Но и в следующие дни все так же чувствовалось его раздражение.
— Йожо, ты, кажется, действительно на меня сердишься. Почему?
В тот же день я снова поехал к Эве.
15Яркин отец заболел. Эта новость передавалась из уст в уста, об этом говорили по всему городу, и было бы неудивительно, если бы кто-нибудь из дедулиных знакомых, который был менее информирован и судил бы только по тому, с какой скоростью распространяется новость, пришел к выводу, что старик уже дышит на ладан. Правда, дедуля к смерти пока не готовился, но все равно не стоило недооценивать его болезнь, поскольку он не принадлежал к числу людей, которые из-за любого пустяка ложатся в постель. Ему было шестьдесят шесть лет, и для своего возраста он выглядел еще очень свежо. Ни о какой старческой дряхлости не было и речи. Встречаясь с другими мужиками — а он любил компанию младших по возрасту — он не забывал спросить: — Ну, как вы? Как ваше здоровьице?
Он всегда улыбался, а это означало, что с его здоровьем пока все в порядке. Правда, особенно по утрам, просто даже каждое утро, как только он просыпался, его начинал душить тяжелый, долгий кашель, но это было лишь следствием длительного курения. Гриппом, ангиной, или другой обычной, очень распространенной среди людей хворью он никогда не болел. Мужики иногда в шутку говорили, что его охраняет и оказывает ему протекцию сам Святой Блажей.
Он не был набожным, но на Блажея — а мы знаем, что у него именины — заходил в церковь, пан священник подносил ему к подбородку свечку, и он крестился, не потому, что верил в чудо, по крайней мере, не в то, которое такому религиозному действу приписывают и которое, по мнению некоторых наивных верующих, через неделю, через месяц, в близком или отдаленном будущем должно быть явлено; для него ничего не могло быть чудеснее, чем тот момент, когда он подошел к ступеням главного алтаря и опустился, даже буквально бросился на пол, поскольку деревянная нога вдруг стала мешать ему и казалась здесь чем-то неприличным, грубым и в храме совсем неуместным. Он выпрямился, глубоко вздохнул, голова с седыми, коротко подстриженными волосами слегка наклонилась к левому плечу, глаза, наверное, потому, что перед этим он на несколько секунд задержал дыхание, заблестели; пан священник не нашел в них ни намека на смирение или просьбу.
Пан священник, чтобы заполнить время ожидания и намекнуть на то, что он, если захочет, может и отсрочить чудо, поднял правую руку, медленным вертикальным движением разделил пространство, из которого глядело на него дедулино лицо, озаренное пламенем свечей, — взгляды их встретились, в них можно было прочесть, что оба осознают происходящее, понимают его необычность и уникальность, и — горизонтальным движением он завершил крест, — что лишь это благословение является истинным благословением. Когда дедуля вышел из церкви, он все еще был взволнован, улыбался и благодарил мужиков, которые один за другим жали ему руку, желали изобилия вина, хлеба и здоровья. Вышел и пан священник, похлопал его по плечу и сказал: — Дедуля, у вас такое крепкое здоровье, что сам Святой Блажей мог бы вам позавидовать.
Те, кто стоял неподалеку, согласно кивали головами, но по ним было заметно, что эти слова не очень-то их радуют. Нет, они не завидовали дедулиному здоровью, им было не по душе лишь то, что пан священник уделяет слишком много внимания человеку, который приходит в церковь всего раз в год. Но сам дедуля был доволен. Все вокруг казалось ему радостным, дружелюбным, чистым. Он был в центре всего происходящего, но это было само собой разумеющимся и не должно было никого удивлять, ведь только он один в городке носил имя Святого Блажея.