Аморальные рассказы - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять я вспоминаю ответ мужа, и во мне вспыхивает вчерашнее чувство: смесь унижения и ревности. К тому же, это по-прежнему переполняющее меня чувство, которое я вчера при большом стечении народа не смогла проявить, мне нужно во что бы то ни стало, и как можно скорее, выплеснуть. Муж наклоняется и, слегка касаясь моего уха, целует. Я не шевелюсь, но сразу же огрызаюсь и самым своим противным голосом говорю ему:
— Нет уж, не целуй меня, не тот сегодня день.
Заметьте, я говорю «не тот сегодня день», вместо того чтобы сказать: «ох и денечек сегодня».
Да, я сказала ему так, потому что почувствовала с полной уверенностью: сегодня — как раз такой день, когда ко мне приходит, как я про себя называю, «несчастье». Что такое «несчастье»? Само по себе это нечто случайное, коварное и однозначно противное, и сравнить его можно разве что с тем, как вдруг поскальзываешься на жирной от машинного масла кожуре банана, или получаешь сосулькой по темечку. А может быть, похоже и на увернувшееся из памяти слово — вертится на кончике языка, а вспомнить не удается. Это — неистовство чувств. В общем, несчастье.
Слышу вопрос удивленного мужа:
— Что с тобой происходит, что с тобой?
— Да ты же вчера при всех меня оскорбил!
— Ты с ума сошла!
— Нет, я не сошла с ума. Сумасшедшая на моем бы месте ушла.
— Да что с тобой происходит?
— Со мной происходит вот что: во время вчерашнего разговора об идеальном типе женщины, ты сказал, что твой идеал — спортивная, хорошо сложенная белокурая англичанка.
— И что с того?
— Ты еще сказал, что ее кожа тебе представляется похожей на пену белого, прозрачного и шипучего шампанского. А мне, наоборот, ты всегда говоришь, что у меня между ног черная бородища монаха.
— И что?
— А то, что ты меня обидел, ранил. Все на меня глазели, прекрасно понимая, что не я твой идеал, и мне впору было провалиться сквозь землю.
— Да неправда это; все страшно веселились, хохотали и именно потому, что ты не блондинка и неважно сложена.
— Не трогай меня, прошу тебя, от одного только твоего прикосновения моя кожа покрывается мурашками.
Пришлось сказать ему это, потому что он сел на край постели и, вроде бы между прочим, начал стягивать с меня одеяло, дотащил его уже до поясницы и пытался погладить меня по заду, а я всегда сплю голая.
— Это не просто слова, смотри! — кричу я ему и показываю свою худую и темную руку, а на коже, будто рябь на гладкой и неподвижной поверхности озера от порыва ветра, появились мурашки, как от холода.
Он молча продолжает стягивать одеяло и открывает мне ягодицы. Похоже, что он это делает, чтобы поцеловать меня именно там, под копчиком. И я с силой бью его по лицу мощным скифским браслетом. Так сильно, что мне самой становится страшно — не сломала ли я ему переносицу. Он кричит от боли:
— Да, что с тобой, дрянь ты этакая!
И в ответ бьет меня кулаком по правому плечу.
А я ему со всей злостью:
— Вдобавок к оскорблению, ты еще и бьешь меня! Бей! Может, как когда-то, вытащишь ремень из брюк и начнешь лупить? Но я тебя предупреждаю — как только ты потянешься к брюкам, за ремнем, в ту же минуту я уйду из дома, и ты никогда меня больше не увидишь.
Чтобы правильно понять мои слова, нужно знать вот что: в «несчастье», которое вдобавок приходит всегда в «мои дни», все каждый раз заканчивается одним и тем же: озлясь на меня за длинный язык, муж берется за ремень. Конечно, я его провоцирую, оскорбляю, придумываю жестокие, издевательские и презрительные слова и попреки. Тогда, справедливо оскорбившись, он снимает ремень, кладет меня ничком себе на колени, крепко хватает одной огромной рукой за горло, другой берет ремень и бьет. Несмотря на непритворную ярость, он проделывает это методично; распределяя удары, кладет их крест-накрест и, довольно скоро, мои темные тощие ягодицы покрываются кроваво-красной чересполосицей. Под этими ударами, ритм которых совпадает с ритмом его дыхания, я не спорю, не сопротивляюсь и не пытаюсь спастись: лежу ничком, неподвижно, спокойно терплю, будто под уколами медсестры, и слабею. Разве что слежу за сложными ощущениями, которые испытываю, издаю тихие жалобные стоны и скулю горячим и хриплым, абсолютно несвойственным мне голосом, удивляющим меня своим звучанием, похоже, это неизвестная мне часть меня самой. Стенаю; двигаю задом и не столько для того, чтобы уйти из-под ударов, сколько чтобы они распределялись более равномерно. В конце концов запыхавшись, но все еще сжимая ремень, лежащий у меня под подбородком, муж бросается на меня. Потом кладет ремень в изголовье и запускает мне руку между ног. Тогда я крепко хватаю кожу ремня зубами, точно собака, закрываю глаза и продолжаю стонать, но уже от иного ощущения — на этот раз от того, которое вызывает во мне муж.
Кто-то может воскликнуть: «Какое чудное открытие! Садомазохистская любовь! Разумеется, давно всем известная и всеми перепробованная». И все-таки нет, не так это: я не мазохистка, и мой муж не садист; вернее — мы в них превращаемся только за пять-десять минут до соития.
Подчеркиваю: это происходит из-за «несчастья», то есть без какого-либо желания с моей и его стороны, и уж совсем не подстроено заранее, а будто мы оба поскальзываемся на кожуре банана. Ведь «несчастье» — это как драки между пьяными; преступления, называемые непреднамеренными; как насилие, что обрушивается на человека в минуты счастья, и как молнии с безоблачного неба.
И это настолько абсолютная правда, что потом нам обоим бывает стыдно, мы избегаем разговаривать, или, как это было в последний раз, обещаем друг другу никогда больше не повторять ничего подобного.
К примеру, сегодня, вызывая его на побои, я всматриваюсь себе в душу и не нахожу там ни малейшего желания быть избитой. Одна только мысль об экзекуции вызывает во мне беспокойство и тоску. И все же, и все же… не переставая, я повторяю: «Давай, сними ремень, давай, бей меня».
Я смотрю на кожаную полосу, протянутую в петли брюк, и совсем не уверена в том, что предчувствую ужас, который мог бы последовать за моими словами. Наоборот, я смотрю на ремень как на домашний предмет, с которым, в общем-то, у меня неплохие отношения.
На этот раз, неизвестно почему, но дальше не происходит ничего. Да, я вижу мужа, идущего к стулу, вижу, как он берет брюки, но вместо того чтобы вытащить из них ремень, как в прошлые разы, он его заправляет. Стараясь спровоцировать мужа, тем более что ремень у него уже в руках, и достаточно было бы его вытащить, а вовсе не продевать в петли брюк, я зло кричу:
— Ну, давай-давай, чего ждешь, чего, как обычно, не лупишь меня? Чего ты боишься, давай, вот она я — тут, в твоем распоряжении, с голой задницей и готова терпеть твое зверство. Чего ждешь?!
Я обезумела и почти ничего не соображаю. Кричу ему все это, а между тем устраиваюсь поудобней, чтобы легче терпеть удары, скидываю совсем одеяло, которое вздыбилось до поясницы. Он смотрит на меня отупелым взглядом и не двигается, а я продолжаю кричать:
— Скажи правду, боишься? Трус — вот ты кто; боишься, что на этот раз я всерьез тебя оставлю? А я тебе скажу: ты прав, совершенно прав. Как только ты сделаешь хоть одно движение, одно только движение, чтобы ударить меня, между нами все будет кончено, навсегда.
Вижу, как он смотрит на меня окаменевшим взглядом, удивленно всматривается, будто хочет понять что-то очень важное; потом резко поднимается и… идет хлопать дверями, одной за другой, сначала в спальне, потом в коридоре и, наконец, входной.
Мне ничего не остается, как встать, заняться туалетом и одеться. Мое воображение парализовано; я разочарована и теперь не представляю себе, чем заняться. А выйдя из ванной и подойдя к зеркалу, чтобы накраситься, я пугаюсь своего вида: лицо искаженное, глаза вытаращенные, огромный рот будто всосал исхудалые изнуренные щеки, губы опущены, как у обиженного, жаждущего и ненасытного человека. Это лицо голодной, алчной и страстно вожделеющей женщины. Но голодной, алчной и страстно вожделеющей чего? Заканчиваю макияж и вдруг вслух произношу:
— Ладно, пойду к матери и скажу, что решила расстаться с Витторио.
Мать, по моему настоянию, со дня моей свадьбы живет в нашем доме, ниже этажом. Теперь я понимаю, что это желание связано с бессознательной и маниакальной потребностью окружать себя мучителями и садистами. Разве, в конце концов, не моя мать — главное лицо в этом сонме преследователей, которые мучили меня всю жизнь и против которых я бунтую, а один из них несколько минут назад ухитрился довести меня до неприличных подстрекательств? Спускаюсь к ней и составляю в уме список всего того, на что я имела и имею право, как любой человек на земле. И все это моя мать у меня украла, да, бесчеловечным обращением со мной и презрением ко мне, — украла.
Я имела право на целомудренное и чистое детство, но мать его у меня украла — она уничтожила мою невинность, сделав из меня свидетельницу непристойных подробностей своих интимных отношений с моим отцом. Я имела право на спокойную и счастливую юность, но мать ее украла — она втянула меня в различные свои любовные интрижки, в которых находила утешение, разойдясь с отцом. Я имела право на молодость с ее обманчивыми надеждами и прекраснодушием, но мать и ее украла, — она заставила меня выйти замуж по расчету, а не по любви. Не удержусь, чтобы не заключить: и сегодня я имела право получить побои ремнем, а вместо этого мой муж заправил ремень в брюки, туго его затянул и ушел. Да, есть логическая связь между дочерними и супружескими разочарованиями, потому что я чувствую, насколько подлость и унижение связаны между собой: когда-то меня ждали прекрасные, добрые и правильные вещи, но по вине моей матери я их не имела, а сегодня утром я могла бы получить удовольствие от битья, но и этого не случилось. Выходит, я в жизни многого лишена! Как я могла так низко пасть? Не мать ли моя несет за это прямую ответственность?