Блок-ада - Михаил Кураев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нет, смерти я не боюсь, но помереть сейчас еще нельзя. Нужно досмотреть эту безобразную картину до конца, нужно вынести на своих плечах то, что возложено на каждого Ленинградца, чтобы не быть малодушным».
Везде «Ленинградец» она пишет только с большой буквы. И это тоже орфография Города. Именно так, с большой буквы, должен был именовать своих граждан Город в эти дни, в эти годы.
Вот автопортрет Ленинградца, исполненный весной 1942 года.
Лиза идет из Старой Деревни на улицу Герцена, к своей «сестры Лены», как она неизменно пишет:
«Я подходила к Биржевому мосту, когда начался обстрел. Целью, вероятно, была Нева, там стояло много крупных пароходов».
Спотыкаюсь об эту почти детскую фразу про «крупные пароходы», эти «пароходы», в том числе и крейсер «Киров», почти от Сенатской площади вели огонь по немецким позициям у Красного Села, Гатчины и Стрельны. Следующие фразы сделают честь литератору, пишущему о войне. Лаконизм. Точность. А дальше – невообразимое.
«Обстрел начался внезапно и такой интенсивный, что раскаты разрывов не умолкали. Народ укрылся в подъездах и парадных, движение остановилось. Я почувствовала страх, и сама себе удивилась. Чего же я испугалась? Смерти? Боялась быть разорванной. Презрение охватило меня. Какая мелкая натура, какой эгоизм. Нет, трусливая шкура, ты все-таки пойдешь, сказала я себе и пошла нарочито медленно, издеваясь над собой. Снаряды свистели и воздух вздрагивал».
Вы слышите, вы видите? Вот бы автор удивилась, если бы ей сказать, что у этой потрясающей фразы еще и корни глубинные. Свист и дрожь. Свист – это позывные нашего старого знакомого, соловья-разбойника, свист, повергающий в дрожь все окрест. А здесь аж сам воздух дрожит от страха в предчувствии взрыва. Воздух дрожит, а женщина в черной беретке, в утепленном жакете (пальто и валенки украли в бане в декабре) идет «нарочито медленно, издеваясь над собой». Когда здорово сказано, трудно удержаться от восхищения, да она и сама умела ценить настоящую работу.
«За Зимним дворцом поднимались столбы дыма и пыли. Так здорово стреляли, что дух захватывало».
Женщина, медицинская сестра, человек самой мирной профессии, не умеющая отличить пароход от бронепалубного крейсера, украшенного для наглядности орудийными башнями – и вдруг, в духе опаленного порохом бомбардира: «Здорово стреляли!» Уж не сам ли это бомбардир Петр Алексеев снова восхищается своими иноземными учителями?
Зато следующая фраза Лизы и не только ее: «Пришла к Лены, и что же вижу, ее дом без стекол».
Без преувеличений и натяжек – в дневнике звучат два голоса. Голос женщины, матери, блокадницы, бойца – и голос Города.
Всякий раз поражаешься, видя этот всегда неожиданный и столь очевидный выход за пределы своего «Я».
Еще пример? Пожалуйста.
Запись, помеченная 5 апреля 1942 года.
«В 19-ть часов объявили воздушную тревогу. Поднялась ураганная пальба из зениток. Погода была ясная, солнечная. Высоко в небе, как прекрасные бабочки, показались немецкие самолеты. Началась бомбежка, первая после зимних каникул. Гул и грохот потрясали воздух, земля вздрагивала и колебалась».
Не перестаю изумляться не только вот этой внезапной, с трудом объяснимой перемене точки зрения, вернее, системы измерения, но и способности видеть, помнить и записывать то, что видеть и помнить как бы и не надо.
Есть у Набокова такие строки: «И слышу я, как Пушкин вспоминает все мелкие крылатые оттенки и отзвуки». В подробностях – Бог, говорил Гёте. «Крылатые оттенки и отзвуки» постоянно присутствуют на страницах этого дневника.
Еще и месяца не прошло, как вырезали семью брата в Левашово, убили семилетнего сына. Запись 11 февраля 1942 года:
«Жизнь окончательно осатанела. Хоть бы пустили на поле боя, хоть бы убили скорее, мне мучительно грустно одной. На днях купила наган, взяла его в руки и стало почти легко».
Одной – «мучительно грустно», с наганом – «почти легко». Вот такие оттенки. Крылатые.
19 сентября 1942 года:
«Ночь была темная. Только прогудела сирена; и сразу началась стрельба с зениток. Казалось, что рвется небо. Над головой послышался гул моторов, блеснул прожектор, и надо мной начали рваться десятки снарядов зенитных орудий. С жалобным воем и со свистом полетели осколки, – некоторые падали совсем близко, звонко ударяясь об рельсы и отскакивая в стороны… Как бушующее море метались волны воздуха, разбивая стекла и вырывая рамы и двери». Вот и вырванные рамы и двери – тоже «крылатые оттенки», без которых «волны воздуха» были бы расхожей метафорой.
«Недавно наш самолет пулеметной очередью сбил немецкий самолет. Самолет загорелся, а летчик выбросился на парашюте, это было днем, мы обедали в столовой. Кто-то крикнул «парашютисты». Мы вышли и действительно видели, белое облачко спускается. Упал он у пивного ларька, быстро оправился, милиционер помог ему встать, стряхнул пыль с него и повел. Летчик был очень спокоен на вид, только бледноват. Совсем еще молодой, лет 25-и, с орденом Железного креста и внешностью очень красивой».
Первый раз видит рядом убийцу, карателя, отмеченного наградой палача, – красив, молод, бледен… Это смотрит женщина, пусть, но милиционера, стряхивающего с убийцы пыль, не забудешь. Но для того, наверное, и существует искусство.
Женское внимание и стремление к порядку порождает совершенно неожиданные «рифмы». С отца Клавочки стряхнули снег, «привели в надлежащий вид» и закопали. С фашиста стряхнули пыль и повели.
Вот еще оттенок. 20 августа 1942 года:
«Вчера после суточного дежурства очень устала и днем легла отдохнуть. Пришел Витенька и говорит: «Тише, мама спит», а в комнате очень шумели товарищи, и я это слышала сквозь сон. Подошел и поцеловал меня два раза в губы и стал уходить. Я вскочила, повторяя его имя. Я чувствовала на губах поцелуй, и они были влажные».
Какие тени встают над страницами дневника?
Мы помним шекспировских могильщиков, перебрасывающихся шутками. А похабные шуточки могильщиков на Серафимовском? Вот и нарочито медленный проход молодой женщины по вымершей, пустынной Стрелке Васильевского острова, по самому красивому, эмблемному месту в Городе, под свист и грохот рвущихся снарядов.
И снова тень Шекспира: «Дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щеки…»
Старому сумасброду Лиру грозила простуда, в пожилые годы штука опасная.
Тяжелые снаряды опасны для любых возрастов.
Есть тени и поближе – Гоголя, например.
«2 июня. Сегодня шла за хлебом по пустынной улице. Мысли мои были далеко. Я почти не замечала окружающего. Вдруг, в шагах в 30-и передо мной вижу своего сына. Я остановилась и секунду была уверена, что это он. Нахмуренный лобик, вздернутый носик, взгляд задумчивый, на голове тебитейка, короткое пальтишко, худые голые коленочки, ботинки с носками к верху. Он повернул ко мне свое личико и смотрел на меня. Я была поражена, но сейчас же мелькнула мысль, что это не может быть Витя. Поспешно подошла к мальчику и увидела, что это не он. Дома моментально приподнялись, улица стала бесконечно длинной, затем все смешалось и исчезло в тумане».
Придумать «гоголевскую» фразу – дело нехитрое, но здесь иной случай. Это фраза документальная, а не литературная, это запись действительного видения, это рисунок с натуры. В Петербурге вовсе не надо шпорить воображение, достаточно фотографически точного взгляда. И поднявшиеся дома, бесконечно вытянувшаяся улица, смешавшаяся и исчезнувшая в тумане, – это скорее из физиологического, в данном случае, очерка, а вовсе не из сочинения в духе фантастического реализма, как давно уже именуют реализм петербургский.
«Я отошла в сторону и все смотрела и смотрела на него, не в силах оторваться. Он пошел, сел на крылечко и, как мне показалось, с каким-то участием смотрел на меня. Мимо проходили люди и злыми глазами смотрели на меня. Вероятно они заметили, что я слежу за мальчиком и может быть подумали, что хочу его украсть. Скоро мальчик ушел, я запомнила этот дом, буду ходить туда, может быть опять увижу его. В Старой и Новой деревне пропадает много детей, их крадут и режут на мясо. Много людоедов поймано и расстреляно. Вчера видела, как вели пожилую, грязную женщину, говорят, она крала ребят, и ее поймали на месте преступления. Рядом шли толпою женщины, растрепанные и гневные. Они ругали и угрожали ей. С зади бежала толпа ребятишек, и я слышала, как их звонкие голоса кричали: «Это она, она уговорила и увела Катю и Олега». Мороз пробежал у меня по телу. Я подошла поближе, чтобы посмотреть, как выглядит убийца детей, и увидела обыкновенное, грубое грязное лицо, уже все в морщинах. Оно ничего не выражало, даже страха нельзя было заметить. При виде ее меня как-то затошнило, закружилась голова. Я почти ничего не могла сообразить. Пришла в казарму совсем разбитая. Сейчас уже ночь, но мне не уснуть. Перед глазами мой сыночек, то есть мальчик в его образе. Меня так и тянет на ту улицу, может он там стоит и вдруг при виде меня скажет мама, пусть даже не мне, только я хочу слышать это слово из уст этого мальчика.