Утро Московии - Василий Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шагов с сотню прошел Ждан Иваныч около колымаги и только потом сел, что означало: можно говорить.
– Куда едем? – тотчас спросил Шумила.
– За крицей…
– Вразумил: убегаем… – вслух догадался Шумила.
Отец не ответил.
Шумила ощупал сено. Под ним в мешке лежала еда: подовые хлебы из монастырской лавки, кувшин квасу, кринки с огурцами, капустой…
На улице снова послышался шум. Народ вывалил из дома Воронова. Ждан Иваныч оглянулся: бегут в их сторону. Повернул лошадь в проулок. Мимо пронеслась толпа. Шумила спрыгнул с телеги – посмотреть, к какому дому потянуло теперь.
– Четыре на десять дворов! – доносились голоса.
– Четыре на десять дворов! – вдруг прохрипел совсем рядом пьяный Рыбак. Он бежал, заплетаясь ногами, а в руках все еще белела смятая трубка царева указа.
– Шумила! – выдохнул он перегаром и свернул к телеге. – Шумила! Ты чего же? Четыре на десять дворов…
Он увидел кувшин, торчавший из сена. Бросил грамоту на колени Алешке, схватил кувшин обеими руками, выдернул.
– Умаялся… – недовольно заметил Ждан Иваныч.
– Гуляем, дядька Ждан! Раз во все года! – Он впился в кувшин и долго, гулко пил квас.
– Не гуляете – гилюете, – поправил его старик.
– А хоть бы и так! Мы кровь пускаем – это гиль, а как бояре у нас – это чего? Наша кровь тоже ведь не смолчуга! Ладно твой Шумилка выставил себя сам-третей[110], а то бы плыть воеводе за Онисимом! Айда, не мешкай дале! – хлопнул он Шумилу по спине.
– Ступай один! Ступай с Богом! – отстранил Рыбака Ждан Иваныч и тронул лошадь.
– Э-эх! Четырнадцать дворов! – заорал опять Рыбак сорванным голосом. Зашлепали его сапоги по грязи.
Вдоль пристани старик направил лошадь в сторону Троице-Гледенского монастыря, к старой переправе. Проехав торговые ряды и мимо фряжских кораблей на реке, убравших трапы в этот неспокойный день, Ждан Иваныч первый вспомнил про грамоту, что осталась в телеге.
Шумила взял свиток у Алешки.
– Останови-ка! – попросил он отца, волнуясь.
Остановились. Развернули свиток. Осмотрели с обеих сторон и недоуменно уставились друг на друга: лист бумаги был чистый.
Глава 16
Стряпчий Коровин обедал в Михайло-Архангельском монастыре. Гостей было много. Отец архимандрит очень скоро запел духовные стихи. Через час архимандрит удалился в покои. Всем остальным гостям тоже пришлось пойти отдыхать, хотя и хотелось еще посидеть.
Коровин направился в воеводские покои, но едва вышел за ворота, сон рассеялся – это нарушился порядок жизни за двухнедельную адову дорогу, и теперь не тянуло после обеда подремать. В добром настроении он пошел во фряжский торговый ряд, любопытства ради. Вдоволь намучив толмача Глазунова и ничего не купив, направился восвояси. Тут-то он и услышал шум на улицах.
«Это гиль поднимается!» – безошибочно решил Коровин, повидавший на Москве немало – и голода, и татар, и бунтов, и расстрижьих нашествий…
На воеводский дом он только глянул издали и сразу понял, что не ошибся в своем предположении. Волнение и страх охватили его. Пометавшись по переулкам, Коровин вернулся в монастырь. Он прошел через ворота и только тут облегченно передохнул. Было тихо и безлюдно в саду. На высоких березах устало гомонились грачи, досиживая закат, но в их ленивом грае Коровину чудилось что-то тоскливое, кладбищенское.
Все обеденное общество уже проснулось и теперь, умиротворенное едой и сном, сидело в расстегнутых рясах за чайным столом в тишине и блаженном благолепии заходящего солнца. Лучи его ослепительно брызнули в глаза Коровину, когда он переступил порог трапезной. Справившись с голосом, он подошел к архимандриту и игумену, сидевшим рядом, и сообщил, что происходит в Устюге.
– Сатана в них вселился! – истово перекрестился игумен.
– Выти разорению велику! – пророчески вторил ему архимандрит.
Игумен тотчас велел запереть ворота и выставить всех сторожей. Позвал казначея и приказал проверить замки: Устюг вплотную пристроился к монастырю, и, не ровен час, нагрянет осатаневшая гиль.
До глубокого вечера высидел Коровин в монастыре, переживая за свои немногие пожитки, оставленные у воеводы. В сумерках он решил потихоньку пробраться до набережной, заглянуть в воеводские хоромы, все ли там успокоилось. Попрощался с игуменом, в келье которого он творил молитвы весь вечер, и, успокоенный, очищенный, прошел от игуменских покоев к воротам монастыря. Старый воро́тник отодвинул кованый засов в калитке и с поклоном сообщил:
– Раб Божий Онисим, подьячий наш приказал долго жити!
Стряпчий посмотрел на него сердито и недоверчиво. Старик уловил в его взгляде вопрос и пояснил:
– Наученные диаволом гилевщики до смерти забиша его и утопиша…
Коровин вышел за калитку, тут же прислонился спиной к воротам и стал растирать заколовшее вдруг место под левым соском. «Нет, нет! Ехать надобно, ехать! Взять проезжую у воеводы и ехать без промешки на Вологду, а там – на Москву…»
Знал стряпчий, что в дороге и в Устюге будет не мед, но ослушаться приказного дьяка не посмел. Не ровен час, начнешь спороваться с дьяком не по чину – навлечешь не только его, но и царскую опалу на себя, и тогда пропала сыновья служба. Не о себе – о них дума. Старший уже в Стремянном полку, приглянется – в Царев полк возьмут. Младший в услужении на царском сытенном дворе[111], вместе с дворянином в винные погреба ходит, того гляди, в подключники[112] пожалуют, и пожаловали бы, не попадись средний, Мишка-подлец, стрелецкому голове за игрой в карты. «И хоть бы схоронились к Яузе, а то ведь на самом пасхальном солнышке под Боровицкой башней пристроились да во время-то караула, окаянные! – сокрушался не раз Коровин. – Да хорошо, что еще добром кончилось: только кнута и получил, а то сослали бы в окраинный город, как этих, что со мной ехали, походил бы по четыре года без жалованья, тогда повытерлась бы кислая-то шерсть…»
Сердце отпустило. Стряпчий медленно направился по монастырской улице, погруженный в невеселые думы. В это время оглушительно и страшно в своей неожиданности ударил тяжелый колокол на Прокопьевской церкви. Заныл, задрожал тревожный звон, заметались где-то в сумрачном воздухе отчаянные крики. Прокопьевскому колоколу ответил другой, с колокольни церкви Дмитрия Солунского, за ним третий – и пошли просыпаться не вовремя, как медведи-шатуны, мелкие и крупные колокола, накликая тревожную ночь, большую беду.
– Чего же это будет-то? – прошептал Коровин, в тревоге уставясь в застоявшийся над Сухоной, в стороне Вологды, багровый полосовой закат – предвестник большого ветра.
Часть вторая
Глава 1
В Москве наступило веселое время ранних рассветов. Июньские зори вставали до заутреннего колокольного звона. В боярских домах уже не жгли по утрам свечи, не пахло светцовой лучиной в подклетях торговых, жилецких и прочих посадских людей. В молодой зелени огородов, ядреного березового листа, в уличной пыли да первых пожарных опасках подкатывал Троицын день. Под страхом кнута и плахи запрещено было топить печи. Вся деревянная Москва – от слобод до Китай-города – жила без варева, легчая на мясной солонине, на рыбной, а больше – на сырах, на молоке, на сметане, на вездесущих огурцах, капусте, на луке да хлебном квасе – на всем том, что было запасено соленьями впрок, чем оделяло человека недлинное, но щедрое русское лето.
А оно пришло, теплое, благодатное, в бесценной освежи коротких июньских дождей, и теперь с утра до ночи в прогретом дрожащем воздухе зависает над городскими пустырями и огородами жаворонковая канитель, а внизу, по улицам, пылят лошади родовитых людей; бежит в той пылище, держась стремени, угодливая дворня, а по вечерам, крестясь и поругиваясь, сползает на голых задах в Москву-реку, Яузу, Неглинную, Синичку[113], Поганый пруд[114], в Большую Гнилушу[115], Ходынку[116], Чечёрку[117], Золотой Рожок[118]… Пожилые купаются ниже плотин, на мелководье, а молодежь выбирает повыше, поглубже; они прыгают с плотин, расхрабрившись на миру, только чиркают над таинственной глубиной медные искры нательных крестов.
Родовитые ездят на свои подмосковные мыльни – кто в поместные, кто в вотчинные деревни, а случись, деревни далеко – едут в царевы мыльни, казенные, что наставлены по берегам Москвы-реки, там для всех одна честь: по денге с немытого за теплую воду с веником, а шайка своя. Для простого же люда и медная денга – состояние, она про пиво схоронена, про душу, а для тленного тела и речная вода – Божий дар, она всех одинаково гладит. Если не начесался спиной об угол, полезай в реку, песком потрись, а свою баню забудь до Воздвиженья: неусыпно подсматривают друг за другом соседи, нюхают воздух через щели в заборах, того гляди, доведут стрелецкому голове, что дымом пахнет, – беда: по цареву указу в опале великой быть…