Утро Московии - Василий Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, кажись, укручен?
– У кручен, отец наш…
Соковнин направился из терема вниз по лестнице, на рундук, оттуда – на крыльцо, у которого уже ждала его лошадь под желтым покровцом.
– Шапку! – крикнул он Иннокентию снизу.
– Мурмолку[126] или горлатную?
– Горлатную давай: я не на Вшивый рынок собрался, а в Кремль!
Младший конюх, державший в руках сосновый приступ, обитый войлоком, поставил его с левого бока лошади. Прокофий Федорович поднялся на три ступени и легко оверховился. Уже сидя на своей любимой лошади, он принял от дворского высокую горлатную шапку, но не надел ее, а величественно возложил на сгиб левой руки.
– Ворота! Ворота! – закричало несколько голосов.
На крик выскочила челядь, толкались, хватались за стремена, ждали момента, когда надо будет, согласно ритуалу, пробежать обочь лошади и позади нее по Воздвиженке.
Прокофий Федорович двинул каблуками в бока лошади, надеясь на привычную рысь, но она, рванув с места, вдруг осадила, навострила уши и недовольно пошла шагом, откидывая вбок крутую шею. Прокофий Федорович нахмурился и остановил ее перед растворенными воротами.
– Что за потеха?
Посреди ворот на коленях стоял темноволосый и кудрявый, как девушка, парень, светлоглазый и очень молодой. Лицо его, охваченное легкой, веселой бородой, еще ни разу не стриженной, показалось Прокофию Федоровичу очень знакомым, и оттого, что он никак не мог вспомнить, где он мог видеть это красивое лицо, сам он и его дворня остановились в неожиданном замешательстве. Так и не вспомнив, Соковнин решительно двинул лошадь вперед, в надежде, что парень посторонится и отползет, но тот выдержал угрозу и мужественно положил поклон прямо в передние копыта невольно остановившейся лошади. Чтобы разглядеть челобитчика, пришлось подать лошадь немного вправо.
– Чей? – спросил Прокофий Федорович, всматриваясь в понравившееся лицо поверх высокого вершка своей шапки.
Голова парня, таким образом, казалась отделенной от тела и одна лежала на красном шапошном вершке. Это на минуту позабавило Соковнина.
– Чей, спрашиваю?
– Посадский человек Степан Иванов сын, – на миг подняв голову и снова кланяясь в копыта лошади, ответил Степан.
Пришлось подать лошадь еще больше в сторону, и вот показалась вся фигура Степана в подпоясанном свежим лыком зипуне, в новых, отливавших желтизной лаптях. Смятая шапка топорщилась серым мехом бараньей опушки.
– В каком промысле горазд?
– Литейной хитрости подмастерье.
– Надобности в тебе нету великой, а за сим почто выставил себя?
– Не вели гнати, боярин, вели слово молвити.
– Вали!
Соковнину понравилась ошибка: слово «боярин», сказанное Степаном, совпадало с мечтой быть от царя поверстанным этим высоким званием.
– Ну, телись! – кончилось у Соковнина терпение, хотя он и видел, что парень никак не может собраться с мыслями.
– В хоромах твоих или на дворе отживает отцов долг – пять рублёв – сестра моя Липка…
«Ах, вот отчего лицо-то многознаемо! – тотчас выстрелило в голове Соковнина. – И лицом в нее, и волосы, и губы-сахара́…»
– В навечерии я тут поклоны правил перед боярыней перед твоей, за сестру челом бил. Кланяйся, сказывала, самому, тогда и сестру отпустит, а брата, меня то есть, возьмешь… Я – вот те крест! – деловой. Я ухватистей Липки: и по железу, и по дереву, и так проворен… Боярыня сказывала, нужда тебе в этаких.
– Продана твоя сестра, до Пасхи служити станет!
– Так я-то гораздей! Я до Покрова дни всю пятерку твою изживу, а там, глядишь, всю зиму так, задарма, ломити стану. А? Боярыня так и сказывала…
– Гораздо суетна боярыня! Кто хозяин? Я хозяин! Я вот ей покажу, как помешки хозяйству строити! – сорвался Соковнин, кинув взгляд на окна хором, где, показалось, белым привидением откачнулся кто-то за серебром слюдяного окошка.
«Она! Липку отвести хочет. Сноровиста! А этот сестру жалеет. Страшится за нее…»
Степан, заметив, что Соковнин задумался, в надежде протянул руку и коснулся стремени:
– Поменяй меня на нее – век стану Богу за тебя молиться. У меня одна рука двух Липкиных стоит – не прогадаешь…
– Не твоего разума дело! Да и откуда ты мочь такую имати посмел, чтобы отцову волю меняти? А?
– Отец пьян почасту. Девку продал – без ума был, а я тверез и ясен разумом, что слюда в очелье[127] окошек твоих. Я сестру люблю. Она у меня, как росинка макова, в чистоте непорочной сызмальства росла, ни отцом, ни мной, грешным, никому в обиду не была дадена…
– Ну и чего?
– А того, что ты, супротив уговору, ночевати ее домой не пускаеши. Разве так почестну повелось?
– Что за опаска?
– А та и опаска, боярин, что у тебя на дворе озорников не меньше, поди, чем на Пожаре или на Вшивом рынке за Москвою-рекою…
– Не тебе судити!
– Знамо, не мне, да за сестру родную сердце ноет.
– Тебя отец напровадил али ты сам?
– Самовольно.
– А может, Липка жал обилась?
– Не видал ее с той поры, да знаю: нелегко тут…
– А откуда тебе это знати? – повысил голос Соковнин.
– И так, аже малолетку сущему, ясно. Когда Липку отец продавати привел, в тот же час вы письмами с ним крепились, дабы Липка домой приходити стала, а вот уж десятую неделю за ворота ее не велено пускати. К воротам придешь, спросишь, а дворня твоя скалится.
– Не твое дело!
– Она сестра мне кровная, а посему и дело то мое есть! А вот твой отговор – не Христово дело, боярин!
– Отпрянь! – В ярости Соковнин привстал в стременах и два раза перекрестил плеткой прямо по ладному лицу Степана, как по чистой воде, только и было разницы, что лицо не дрогнуло да остались, багровея, рубцы.
– Отпрянь! – снова замахнувшись, крикнул Соковнин, уверенный в том, что холоп отползет в сторону.
Но Степан не только не отполз, даже не шелохнулся, не отвел, не опустил глаз и, казалось, не сморгнул.
– Отпрянь!
– Забивай, боярин, на нас Бог смотрит!
Прокофий Федорович опустился на покровец, коротко дернул повод и объехал Степана.
Не Бога – лица этого испугался Соковнин. Таких лиц, воли такой не было до Смутного времени.
«И чего с миром деется, чего деется?» – сокрушенно вздохнул он и дал ход лошади.
Челядь вереницей кинулась за ним, оббегая чудно́го парня, и тут же скрылась в туче пыли. На дворе стало тихо и пустынно, только оживал на миг скворчиный выводок под стрехой житницы, когда подлетали родители, да бесшумно постреливали ласточки.
– Шел бы восвояси, чего уж тут… – сказал Степану воротник.
Но тот все еще стоял на коленях и не видел, что из подклети, вытирая мокрые щеки о коромысло, смотрит на него Липка.
Глава 3
Солнце уже поднялось из-за стены Белого города, повело по Воздвиженке тени – от высоких домов, от деревьев, от плотных заборов. По-утреннему пряно пахло гнилью отсыревших за ночь деревянных тротуаров, густо несло из переулков лебедой и крапивой. Тут и там скрипели ворота, хлопали калитки. Скотину уже прогнали по улицам на пустыри, на скородомные забереги[128], к слободам, и теперь пробудившаяся, отмолившаяся Москва шла по кормление свое: на литейный двор, на мельницы, на лесоповал, разбредалась по кузницам, по колымажным дворам, по лесосплавным заберегам. Тесно становилось на тротуарах, и те, что тащились с узлами, корзинами да сундуками, – торговые люди, их захребетники, – шли посреди улицы, спеша в свои ряды на Пожаре, на Арбате, на берегу Неглинной. Изредка пропылит на лошади стольник или стряпчий, еще реже проколыхается боярская шапка, и снова однообразная вереница пестрых рубах течет и течет по улицам, с утра разбухая толпой у дверей царевых кабаков, у прохладных порогов откупных кружечных дворов. Тут первые торги дня, первые драки, первые нетрезвые крики:
– Боярин едет!
– Эй! Боя-я-ярин! Поклонись за меня царю-батюшке, развертит твою брюшину подколодница[129]!
Поди сыщи тут, в толпе, кто крикнул! Стрельца не видно. Стрелец еще до заутрени причастился у целовальника и посапывает в холодке, а тут страдники от лошади не отшатнутся, под плеткой шапки не ломают. Стегнул одного, окрестил по шее другого – чуть отпрянули и снова гилевой дрянью глотку дерут:
– Почто забойство твориши, боярин?
Цапают ручищами за стремена, только успевай хлестать по рукам, толкать ногой в грудь.
– Эх, боя-я-ярин, шапку тебе овса!..
Прокофий Федорович только тут вспомнил про свою горлатную шапку, но так и не надел ее до самого приказа.
Приказ Чети Устюга Великого размещался в трех сдвинутых друг к другу избах близ стены Кремлевского посада. Еще издали Прокофий Федорович увидел знакомые ворота, увенчанные тесовой крышей. Одна створка ворот почти совсем отвалилась и висела на еловом крюке; второго, верхнего, не было вовсе. Жердь, которой надлежало припирать ворота на ночь, валялась в проезде, полузаросшая травой.