Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Д.Хармса и С.Беккета - Дмитрий Токарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пространственном плане крах линейного дискурса находит свое соответствие в свертывании прямой линии в круг. Вот как передвигаются по саду психиатрической лечебницы Уотт и Сэм:
Я положил его руки себе на плечи, — говорит Сэм, — его левую руку на мое правое плечо, а его правую руку — на левое. Потом я положил свои руки ему на плечи, на его левое плечо мою правую руку, а на правое — левую. Потом я сделал полшага вперед, левой ногой, а он — полшага назад, правой (он и не мог бы сделать по-другому). Потом я сделал шаг вперед, правой ногой, а он, естественно, шаг назад, левой. И так мы шли вместе между оградами, я наступая, а он отступая, вплоть до того места, где ограды вновь расходились. Потом, делая пол-оборота, мы вновь проходили по дороге, по которой только что прошли, я наступая, а он, естественно, отступая, причем наши руки по-прежнему лежали на наших плечах. <…> И так, туда-сюда, туда-сюда, под палящим солнцем и буйным ветром, мы вновь и вновь проходили между оградами, снова вместе после долгой разлуки.
(Уотт, 168–169)Движение по кругу вырождается в топтание на месте; Хармсу это вряд ли могло бы понравиться, ведь для него божественный покой означает отнюдь не стагнацию бытия, а, напротив, его максимальное обогащение за счет преобразования движения линейного в нелинейное[149].
Во время ссылки в Курск Хармс много размышлял о том, возможно ли такое преобразование. Ответом на этот вопрос стала первая строчка написанного тогда же трактата: «Бесконечное, вот ответ на все вопросы», — торжественно заявляет Хармс. И продолжает далее:
Бесконечность двух направлений, к началу и к концу, настолько непостижима, что даже не волнует нас, не кажется нам чудом и, даже больше, не существует для нас. <…> Мы ставим связь между началом и концом и отсюда выводим первую теорему: что нигде не начинается, то нигде и не кончается, а что где-то начинается, то где-то и кончается. Первое есть бесконечное, второе — конечное. Первое — ничто, второе — что-то.
(Чинари—2, 392–393)Бесконечность двух направлений невыразима и непостижима, а значит и не существует. Она даже не кажется нам чудом и поэтому не несет в себе ничего привлекательного. Такая бесконечность самодостаточна, не отсылает ни к чему, что было бы конечным, и в этом смысле алогична. Хармс, как поэт алогический, в то же время не может не осознавать, что ее абсолютная трансцендентность земному, конечному миру делает бесконечность двух направлений принципиально недостижимой. Выход, который находит он из этой сложной ситуации, состоит в обретении «бесконечности одного направления»:
Она пронизывает нас своим концом или началом, и отрезок бесконечной прямой, образующий хорду в кругу нашего сознания, с одной стороны, постигается нами, а с другой стороны, соединяет нас с бесконечным.
(Чинари—2, 392)Если мы заменим слова «начало» и «конец» на, соответственно, «рождение» и «смерть», то получится интересный результат: то, что не существует, то есть бесконечная прямая, не может понравиться поэту, объявившему себя приверженцем реального (не путать с реалистическим) искусства. Необходимо, чтобы пустота разбилась на части, чтобы родился мир, реальный в своей первозданной чистоте. Но при этом то, что «где-то начинается, где-то и кончается»; рождение может повлечь за собой смерть, а это тоже не может понравиться поэту, стремящемуся к вечности. Только вводя понятие «бесконечности одного направления», мы можем преодолеть данные затруднения: что-то рождается, но не умирает.
М. Ямпольский считает, что рождение не открывает серии, поскольку оно «вытесняется из памяти, существует в области забвения» (Ямпольский, 346). Существуя до времени и вне дискурса, оно не может быть рассказано. Но как тогда интерпретировать хармсовские тексты, где он рассказывает о своем рождении, причем приводит большое количество подробностей?[150] Конечно, они во многом носят шуточный характер, но в то же время рассматривать их как абсолютно несерьезные было бы ошибкой. Ямпольский предлагает считать их анекдотами, иллюстрирующими возможность любых манипуляций с событием, которое вводится в дискурс и начинает тем самым принадлежать времени. На мой взгляд, дело обстоит несколько по-иному. Действительно, во всех хармсовских текстах рождение понимается как нечто абсолютно механическое, как событие, единственной причиной которого служит слепая воля рода. Несмотря на разные способы рождения, одно остается неизменным: ребенок появляется на свет из материнского лона. Даже в «Разговорах», где Хармс говорит, что он родился из икры, не подвергается сомнению та роль, которую в его рождении играет мать. По сути, рождение каждого человека лишь повторяет некую модель, свойственную всем людям без исключения. Человеческое рождение подобно рождению из икринок: все они одинаковы, и так же одинаковы хармсовские персонажи, различия между которыми столь ничтожны, что позволяют говорить об одном универсальном персонаже, кочующем из текста в текст.
Другое дело — перворождение, сотворение Богом первочеловека Адама. «Если взять „естественную“ серию, — предлагает Ямпольский, — например образуемую чередой рождений, то мы увидим, что в такой серии каждый член имеет как бы двойной статус — по отношению к последующему члену он является отцом или матерью, а по отношению к предыдущему члену — сыном или дочерью. Первый член такой серии — первый отец или первая мать — будет бесконечно регрессировать, отодвигаться в прошлое, потому что невозможно представить себе первого члена подобной серии, то есть только отца, не являющегося чьим-то сыном» (Ямпольский, 346). Но в том-то и дело, что Бог — отец первого человека — не является ничьим сыном, он самодостаточен, автономен. До создания мира Бог есть та абсолютная полнота, которая заключает в себя еще не сотворенный мир в качестве потенциальности. Но эта полнота еще не актуализировалась в творении, она подобна «нулю», о котором говорит Хармс (см. с. 122[151]) и который непостижимым образом уравнивает бытие и небытие, полноту и отсутствие. Сотворение Адама есть актуализация бесконечной полноты, нуль Бога превращается в единицу бытия. Бог уже не один, у него есть другой, но этот другой — сын Божий, еще не отпадший от отца. «Существуют числа: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7 и т. д., — пишет Хармс в трактате „Сабля“ (1929). — Все эти числа составляют числовой, счетный ряд. Всякое число найдет себе в нем место. Но 1 — это особенное число. Она может стоять в стороне, как показатель отсутствия счета. 2 уже первое множество, и за 2 все остальные числа» (Псс—2, 301). Адам — это знак отсутствия счета, единица, которая «стоит в стороне»: есть только Бог и первочеловек, считать больше нечего. Но сотворение Евы запускает механизм счета: тело Адама подвергается делению, из единицы возникает двойка, из двойки тройка и т. д. Сотворение Евы предопределяет возникновение линейной прогрессии, саморазворачивание бытия.
Рождение Адама — акт позитивный, в котором потенциальность бытия превратилась в его актуальность. Но череда рождений и смертей, вызванная падением человека, способствует забвению истинного истока. Цель Хармса — вспомнить о нем, и возможно это лишь при поворачивании времени вспять, при уходе в ноль смерти, который одновременно будет обретением перворождения идеального человека. Если рождение человека может быть рассказано, ибо можно вернуться к исходной точке «бесконечности одного направления», то смерть, напротив, принципиально непостижима, ибо никто не знает своего смертного часа (см., к примеру, рассказ «Смерть старичка» (Псс—2, 90–91)).
Когда персонажи «водевиля» «Адам и Ева» (1935), Антон Исаакович и Наталия Борисовна, решают отныне называться Адамом и Евой, это не означает, что они обретают райское бытие перволюдей[152]. Достижение такого бытия возможно лишь через уход в смерть, который будет одновременно ее преодолением, победой над тленом и триумфом обновленной, одухотворенной плоти.
В «Сабле» Хармс предлагает следующий способ регистрации мира: «Единица, регистрируя два, не укладывается своим значком в значок два. Единица регистрирует числа своим качеством. Так должны поступать и мы» (Псс—2, 302). Регистрируя мир, человек уподобляется единице, Адаму; он разрезает мир, останавливая течение времени и обретая в остановленном мгновении бытийную полноту эпохи безгрешия и покоя, эпохи Святого Духа.
К середине тридцатых годов, однако, уязвимость подобного рода проекта становится ясной самому Хармсу. Время останавливается, но это приводит лишь к еще большей стабилизации бытия, подобно болоту засасывающего поэта. Те же трудности подстерегают и беккетовского персонажа. Идея, согласно которой то, что где-то начинается, где-то и кончается, получает в данной перспективе совершенно новый смысл: если рождение, к несчастью, имело место, остается только надеяться на то, что оно повлечет за собой смерть. Но кто может поручиться, что сотворение мира не было актуализацией «бесконечности одного направления»? «Бесконечность одного направления», превращающаяся в замкнутый круг бытия, в котором начало совпадает с концом, — именно о ней говорит Безымянный: