Весь Карл Май в одном томе - Карл Фридрих Май
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот мы оказались среди вздымавшихся к небу скал. До сих пор мы продвигались довольно быстро, хоть и ехали по бездорожью. Теперь мы петляли в почти непроходимых ущельях. На нашем пути лежали массивные глыбы. Нам преграждали дорогу мощные стволы, рухнувшие со склонов; лошадям приходилось карабкаться через них. Мы двигались вереницей. Наш проводник, конакджи, естественно, ехал впереди, а Халеф составлял арьергард. Я могу пояснить почему — он то и дело склонялся над свертком и не хотел, чтобы его поймали с поличным.
Мы снова свернули в ложбину, где всадники могли двигаться по двое в ряд. Я ехал предпоследним и из любезности к хаджи старался на него не смотреть. Он догнал меня и поехал рядом.
— Сиди, никто ничего не заметил?
— Что?
— Что я ем свиную ветчину; она запрещена нам.
— Никто этого не заметил; даже я.
— Тогда могу успокоиться. Вот только скажу тебе, что Пророк тяжко согрешил перед своими правоверными, запретив эту еду. Ведь у нее изумительный вкус. С ней не сравнится ни одна жареная курица. Как же так получается, что мертвая свинья пахнет гораздо-гораздо лучше живой?
— Все дело в обработке мяса. Его засаливают и коптят.
— Как это делают?
— Кладут мясо в соль, чтобы из него вышли соки и оно могло храниться долго.
— Ага, это и есть бастурма, о которой я слышал?
— Да. Потом мясо коптят, и дым придает ему аромат, который тебе так понравился. Насколько же далеко ты продвинулся в истреблении своих припасов?
— Ветчина съедена, но колбасу я пока не пробовал. Если ты позволишь, я отрежу кусок.
Он достал колбасу из седельной сумки и нож из-за пояса.
— Ты, конечно, тоже хочешь кусок, эфенди?
— Нет, благодарю тебя.
Как только я подумал о пресловутой обертке и о женщине, наверняка набивавшей колбасу своими руками, то об аппетите, разумеется, не могло быть и речи. Теперь я смотрел, как Халеф безуспешно пытается разрезать колбасу. Он рубил и рубил ее, но нож в нее не вонзался.
— Что там такое?
— О, она слишком крепкая, — ответил он.
— Крепкая? Пожалуй, ты имеешь в виду твердая?
— Нет, она не твердая, а очень крепкая.
— Может быть, там попалась небольшая косточка? Разрежь ее в другом месте!
Он приложил нож в другом месте; теперь пошло легче. Он понюхал отрезанный кусок; его лицо просияло; он ликующе кивнул мне и укусил колбасу. Он кусал и кусал ее, он крепко сжимал ее зубами и тянул обеими руками — напрасно!
— Аллах, Аллах! Эта колбаса как воловья шкура! — воскликнул он. — Но этот запах! Этот вкус! Мне надо справиться с ней, и я справлюсь!
Он кусал и тянул ее изо всех сил; наконец, ему удалось откусить ее. Твердая оболочка подалась — колбаса разломилась надвое. Одну половину он сжимал в руке; другая осталась у него во рту. Он принялся жевать; он жевал и жевал кусок, но не мог его проглотить.
— Что ты жуешь, Халеф?
— Колбасу! — ответил он.
— Ну так глотай ее!
— Пока не получается. Не могу никак откусить.
— Какой же вкус у нее?
— Превосходный! Но колбаса жесткая, очень жесткая. Жевать ее все равно, что воловью шкуру.
— Так это не мясо. Посмотри-ка!
Он достал кусок изо рта и принялся изучать его. Он давил на него, тянул и мял в руках; он дотошно обследовал его и, наконец, покачав головой, сказал:
— Не разбираюсь я в нем. Взгляни-ка сам на эту штуку.
Я взял «эту штуку» и осмотрел ее. Она выглядела уже не так аппетитно, но едва я обнаружил, что это было, в душе у меня все перевернулось. Сказать ли об этом хаджи? Пожалуй, да! Он преступил завет Пророка, и теперь расплачивался за свой грех. У малыша были крепкие зубы, но раскусить эту кожаную штуку ему так и не удалось. Нажав на нее пальцем, я придал ей ту самую форму, которую она имела, прежде чем угодила в колбасу; потом я протянул находку малышу.
Когда он осмотрел «эту штуку», глаза его стали вдвое шире. Он раскрыл рот, почти как два часа назад, когда выпил жир вместо ракии.
— Аллах, Аллах! — воскликнул он. — Это ужасно, волосы дыбом встают!
Если даже человек владеет двадцатью языками и в течение многих лет разговаривает лишь на чужих наречиях, то все равно в минуты величайшего ужаса или небывалой радости он вспоминает свой родной язык. Так и здесь. Халеф заговорил на родном арабском — на его магрибском диалекте. Вот как он был напуган.
— Что же ты кричишь? — спросил я с самой безобидной миной.
— О, сиди, что я жевал! Это позорно, это отвратительно. Умоляю тебя, заклинаю тебя!
Он смотрел на меня и впрямь умоляя о помощи. Все черты его лица судорожно пытались как-то сгладить впечатление от рокового открытия.
— Так скажи все-таки! Что случилось?
— О Аллах, о Пророк, о насмешка, о грех! Я чувствую каждый волосок на своей голове! Я слышу, мой желудок гудит как волынка. Все мои жилы дрожат; в пальцах зуд, словно они немеют!
— Я все еще не понимаю почему?
— Сиди, ты смеешься надо мной? Ты же видел, что это такое. Это — Laska es suba.
— Laska es suba? Не понимаю.
— Когда ты стал забывать арабский? Ладно, скажу тебе по-турецки. Может быть, ты поймешь тогда, что я имею в виду. Это — повязка, бинтовавшая палец? Или нет?
— Ты так думаешь?
— Да, так я думаю! — заверил он, сплевывая. — Кто делал колбасу? Наверное, женщина?
— Вероятно.
— О горе! Она поранила палец и тогда, перевязав рану пластырем, надела сверху резиновый колпачок. Когда она начиняла колбасу, то колпачок попал внутрь. Тьфу!
— Какой ужас, Халеф!
— Не говори больше ни слова!
Он все еще держал в руках обе половинки колбасы и злосчастный резиновый колпачок. Его лицо не поддавалось описанию. В этот момент он чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Он смотрел то на меня, то на куски колбасы; казалось, его настолько переполняли тошнота и отвращение, что ему было недосуг подумать о самом насущном.