Азиаты - Валентин Рыбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вряд ля это остановит свободолюбивых горцев от кровавой мести. Теперь во всех аулах сабли точат, жди — не сегодня-завтра будут вылазки, — предположил Матюшкин. — Ты удвой караулы, полковник.
Вылазок не было, но на другой день, после того как весть о захвате Адил-гирея русскими казаками распространилась по аулам и долетела до Дербента, в городе тут и там послышался плач, сопровождаемый заунывными молитвами. Подобное Матюшкин слышал два с лишним года назад, когда был захвачен Дербент. Именно после подобного плача и заклинаний на море начался небывалый шторм и он-то разбросал русские корабли. Тогда многие петровские генералы, в том числе в Матюшкин, впав в суеверие, предположили, что кавказские «шаманы» владеют нечистой силой, которая управляет самой стихией. Слушая заунывный плач, доносившийся из саклей, Матюшкин, несколько раз перекрестившись, сказал Юнкеру:
— Чует душа, опять быть беде, как в прошлый раз, когда ураган налетел…
— Может, и налетит ветер, — согласился Юнкер. — Да нынче он нам особой беды не принесёт. Корабли ваши все в устье Волги зимуют, да в южных пристанях. Вроде бы опасаться нечего…
Ночь и в самом деле никакой беды не принесла, а днём из Тарков примчался курьер с мрачным известием: умер Пётр Великий…
VIII
Отстранённый от губернаторской должности, Волынский заметался, не зная, куда себя деть. Сначала хотел ехать в Астрахань, но, поразмыслив, решил: «Уехать туда, всё равно что в чёрный угол спрятаться. Может, царь и не достанет там, но оттуда и никогда не выбраться — так и сдохнешь в Астрахани, отвергнутый и забытый всеми…». К тому же Волынский не терял надежду, что гнев императора уляжется: посердился Пётр Алексеевич да и простит. Из Санкт-Петербурга Волынский приехал в Москву, к Нарышкиным, где остались на зиму жена с дочерями, и решил перезимовать с ними. Покоя, однако, в Москве не обрёл. Всё время приглядывался да прислушивался, не стучатся ли люди из приказа? И вот сообщили Артемию Петровичу свои люди, что князья Мещерские за надругательство над их родичем обер-лейтенантом Преображенского полка и государевым посланником в Персию подали на астраханского губернатора в суд. Дело весьма серьёзное и вроде бы сам император поддерживает Мещерских. Что делать, как быть?! Вспомнил тут Артемий Петрович о своём воспитателе Семёне Андреевиче Салтыкове, который, по болезни, на зиму в своё подмосковное поместье приехал. «Разве ему пожаловаться?» Салтыкова он называл своим вторым отцом, ибо с пятилетнего возраста жил в его семье, лишившись матери. Отец Артемия, царский стольник, а затем казанский воевода, женившись на другой, так и не взял сына от Салтыковых. В пятнадцать лет Артемия определили в драгунский полк простым солдатом, дослужился он до ротмистра, замечен был Петром Первым и произведён в подполковники, после поездки в Исфагань получил полковничий чин и должность астраханского губернатора. Изредка Волынский писал своему воспитателю. Вспомнив теперь о нём, рассудил; «Повидаться с дяденькой надобно не только ради того, что долго не виделись: Семён Андреевич — ближайший родственный Романовых. Прасковья Фёдоровна Салтыкова была женой царя Ивана, старшего брата Петра Великого. Дочку их, Аннушку, не раз я нашивал на своих плечах хоть и толста была, да ещё по голове моей ладошками хлопала. Дяденька Семён Андреевич, небось, сможет успокоить императора и уговорить простить мне лукавство по службе и самодурство от вспыльчивости Размышляя так, Волынский в то же время сомневался: «А вдруг дяденька шибко болен? Приедешь к нему, а он в постели кофе пьёт или того хуже — горшок под ним? Тогда и поездка будет напрасной, только время потеряешь. Александру бы к Петру Великому отправить прямо с дочками, Машенькой и Аннушкой. Упала бы ему в ноги со слезами, небось, дрогнуло бы императорское сердце. Всё-таки кузина!» Но вспомнил Артемий, что государь даже своего родного сына не пощадил, на суд и казнь отдал. Что для него слёзы кузины?! Скажет, как не раз говорил: «Закон для всех один, нет для него ни родственников, ни друзей! Не посчитался с законом, и он с тобой не посчитается!»
Александра Львовна, видя нерешительность мужа, стала подталкивать его:
— Поезжай, поезжай к Семёну Андреевичу. Коль не поможет он, то сама к государю отправлюсь!
Марфино от Москвы недалеко, возле Мытищ. Добрался туда Волынский за один день.
Отставной генерал-майор Семён Андреевич Салтыков встретил воспитанника с распростёртыми объятиями:
— Боже мой, кого ко мне нелёгкая занесла! — обрадовался он, обнимая и ведя Артемия под руку от ворот усадьбы к барскому дому. — Давно пора бы заявиться. Я уж стал подумывать, что ты вовсе забыл обо мне. С детства ещё заметил за тобой небольшой грешок: любишь и милуешь только того, кто тебе надобен, а как понял, что от него больше пользы нет, так и в сторону, пшёл прочь, каналья! Так ведь говорю? Да не дуйся ты — все с малолетства мы таковы. Потом уж, к старости, ценить начинаем прошлое. Вот и к тебе, видно, добрая отзывчивость пришла.
— Спасибо за добрую встречу, дяденька. — Волынский сверху смотрел на седобрового ветерана и конфузливо думал, что он справедлив в своих суждениях. «Но что поделаешь — сам ведь меня таким воспитал! Только и твердил: не расходуй себя по пустякам, жизнь — не шуточное дело. Сам учил меня с людьми, как с куклами обращаться, а теперь добра и отзывчивости требуешь!»
Волынский поднялся по мраморным ступеням в дом, обнимая привычно на ходу всю салтыковскую челядь: старших чмокал в щёчку, детям вкладывал в руки конфеты в золочёных бумажках. Генералу привёз коробку турецкого табаку, чем несказанно порадовал старика. Семён Андреевич тут же и раскурил трубку, чаю китайского велел подать. К чаю он приучил Артемия с малолетства, потому как все мытищинцы жили, «в чае души не чая».
— Забыл, небось, как и пахнет чаёк, — приговаривал, разливая в чашки, Салтыков. — В персидских краях кофий небось выучился пить? Слышал, будто бы в Исфаганъ к шаху ездил. Интересно в Исфагани-то? Я бы на твоём месте записки составил о поездке.
— Выберу время — напишу, — пообещал Волынский.
— Забудешь многое, сколько уж лет прошло, как вернулся! — предостерёг Салтыков.
— Не забуду, дяденька, я дневник в поездке вёл. Врач мой, Ангермони, обо всём аккуратно записывал: и о шахе, и о его эхтимат-девлете — первом министре. Мы ведь в тот год очень выгодный торговый договор с Хусейном заключили. Почестей мне не было конца. Государь Пётр Великий полковничьим чином вознаградил и генерал-адъютантом своим сделал. А теперь всё посыпалось прахом…
— Что так? — насторожился Салтыков, ставя чашку на стол, а дымящуюся трубку кладя в пепельницу.
— Много всяких мелочных неурядиц поднакопилось,
— Волынский потупился, и генерал понял, что воспитанник его недоговаривает оттого, что не столь уж и мелочны эти неурядицы.
— Что же это за неурядицы, Артемий? Сказывай, чего уж там, если в моих силах — помогу.
— Дурные люди, дяденька, дурными слухами сильны. Двинулись мы в персидский поход, высадились на Тереке. Отряд наш бросился на горцев, да получил как следует по зубам. Тут же сановники царские мнение своё возымели: это де губернатор Волынский, не зная истинной обстановки в Кавказских горах, не смог сообщить о силах противника. Государь выслушал Толстого да Апраксина и поверил им, а ко мне холодность проявил… А теперь с князем Мещерским неурядица получилась… — Артемий Петрович выложил всё, как было, и закончил грубо: — Беда в том, что Мещерские, эти чёртовы недотроги, подали на меня в суд!
Салтыков рассмеялся, представив князя Мещерского на деревянной кобыле, с двумя живыми собаками на ногах, но постепенно смех его перешёл в злой смешок и лицо озарилось важным достоинством.
— Тебе, Артемий, следовало подумать, кто ты и от какого рода идёшь, прежде чем срамить себя перед честным народом. — Старик вновь взялся за трубку я поспешно затянулся дымом, что означало крайнюю его раздражённость. — Сколько раз я говорил, что род твой идёт от самого Боброка. Не думаю, чтобы Боброк стал вешать кому-то живых собак, на ноги или кого-то избивать принародно. Величие и достоинство твои! предков в том, что они жалели и жаловали слабых, а только к врагам государства Российского были беспощадны. За то их любят и ценят потомки… А ты видать, измельчал. Только и досталась тебе от Боброка одна отчаянная злость, а добра он тебе не оставил. Да только ли в одной памяти дело?! — воскликнул Салтыков.
— Ты и из моего, считай, двадцатилетнего воспитания ничего, кроме гордыни, не воспринял.
— Дяденька, о каком воспитании речь? — возразил Волынский. — В школах я не бывал и не знал никаких регул[7]. До сих пор не знаю ни французского, ни немецкого, ни голландского настолько, чтобы говорить на них. Я до сих пор не прочитал ни одной заморской книги. Мог ли я, отданный вами в пятнадцать лет в драгунский полк, простым солдатом, научиться высокого штиля манерам и грамоте?! Я научился тому, чему учат в полках — сквернословию и мордобою. Я учился терпеть зуботычины, но так и не научился принимать их как должное, и отвечал на одну — двумя, а то и тремя, и четырьмя. Этим я заставил уважать себя. Ну уж когда до ротмистра дослужился — тут моя рука сдерживаться перестала: бил каждого — учил жизни и порядку…