Лавка - Эрвин Штритматтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, двенадцати лет мать оказывается девчонкой на побегушках у старой хозяйки типографии Шпрембергского вестника. Она бегает с поручениями старушки, делает для нее покупки, моет на кухне посуду. Однажды хозяйка дает ей совок и ведро и посылает ее на улицу за конским навозом. Хозяйские розы требуют удобрения. В матери протестует решительно все, способное к протесту: что подумают люди, когда увидят, как Ленхен шныряет между телег под лошадиными хвостами. Муха навозная — обзовут ее люди.
Ленхен, она же наша мамочка, со слезами бежит к дедушке. Дедушка доверху наполняет ведро навозом от своих лошадей и собственноручно относит ведро к хозяйке в переднюю. А моя мать получает одну марку сверх обговоренного жалованья. «Вот так и делают денежки!» — наставляет ее дедушка.
И все же мать больше не желает прислуживать хозяйке типографии; у нее еще не высохли слезы, и вдобавок это как раз то самое время, когда она «превосходно» написала сочинение «Блаженств, никем не омрачимых…».
После школы мать учится на портниху, но, едва закончив ученье, она уже хочет подняться выше, стать модисткой, а поскольку в нашем городке нет свободных мест, чтобы учиться на модистку, она, пока суд да дело, учится у старой Паулихи, городской ведьмы, плести кладбищенские венки, делать розы из папиросной бумаги и цветочной проволоки, а освоив эту премудрость, она непременно желает уйти в широкий, далекий мир. Для нее широкий и далекий мир — это Берлин. На современном рынке рабов она письмом изъявляет готовность принять место в Берлине-Шёнеберге, объявление о котором печаталось в Шпрембергском вестнике, а поскольку «шён» по-немецки означает «красиво», а «берг» — «гора», она надеется, что Шёнеберг, уж конечно, окажется покрасивее, чем их Шпремберг.
Ответ из Берлина гласит: пусть мать, она же Ленхен, приезжает, живо, живо! Берлинские темпы! У матери такое чувство, будто она перекувырнулась на полном ходу (в те времена это было ей вполне доступно, недаром же она хотела стать канатной плясуньей!). А встав после кувырка на ноги, она уже видит себя в Берлине на Гёрлицком вокзале, и кругом — ни души знакомых. Она стоит возле своего багажа, люди спешат мимо, много людей, нет только дедушки, чтобы подхватить ее дорожную корзину за другую ручку. Мать садится на корзинку из ивовой лозы и начинает плакать, и плачет, и плачет до тех пор, пока проходящий смазчик не спрашивает: «Ты чего ревешь, малышка?»
Мать всхлипывает, оказывается, она не знает, как ей попасть в Шёнеберг.
Мама Ленхен не простая служанка в Берлине-Шёнеберге, нет, она встала там на место; милостивая госпожа, к которой она встала, содержит пансион для студентов и в конце первого же месяца забывает уплатить Ленхен ее жалованье.
Среди жильцов милостивой есть студенты, которым состояние не позволяет состоять в каком-нибудь драчливом землячестве. Таким приходится наносить себе необходимые по студенческому делу порезы с помощью обыкновенной бритвы. Мама Ленхен и дочь милостивой должны ассистировать при этой операции, отчего дочь милостивой еще до конфирмации оказывается в положении. Моя мать, если верить ее рассказу, узнает об этом обстоятельстве из письма, по небрежности забытого хозяйкой.
— Мам! Разве можно читать чужие письма?
— А что мне оставалось делать? Письмо лежало так, словно его мне прислали.
Дальше больше. Студенты начинают приставать и к моей матери, и хозяйка советует ей не особенно ломаться. У матери возникает опасение, что в одно прекрасное утро она проснется беременная. Она скликает на подмогу все грошики, которые завалялись в ее кошельке, и покупает билет до Шпремберга. «Все что угодно — только не это!» — впоследствии прокомментирует она нам свой поступок. «Пока я не познакомилась с вашим папенькой, для меня все мужчины были на одно лицо».
— А потом? Потом не на одно?
В ответ молчание. Грозные взгляды.
Впоследствии все рассказы матери из этого периода получают у нас общее название «Шёнебергские побасенки». Я охотно съездил бы в Шёнеберг, чтобы увидеть этот враждебный для молодых девушек пейзаж, но, когда я был молод, у меня не было денег на билет, а пока у меня завелись деньги, Шёнеберг оказался за границей, и они даже вывесили там у себя колокол свободы, как будто свобода, которая есть у них, лучше той, которую человек сам себе позволяет.
В маленьких городках и деревнях человек ценится выше, если на него хотя бы короткое время падали лучи чужого солнца, если он вернулся с полировкой. Это правило распространилось и на мою мать, хотя полтора месяца, проведенные в Берлине, остались для нее единственным выходом в большой мир. Знание жизни, которое я обнаруживал в ней сверх того, она почерпнула главным образом из Модного журнала Фобаха для немецкой семьи, из некоторого числа книг далеко не одинакового качества, а главное — из самой жизни.
От шестинедельного отсутствия матери дедушка вконец извелся. С тоски по своей Ленхен он запил. Он выпивал сколько ему причиталось как возчику пива, выпивал и сверх того, то есть и к роли выпивохи подошел с той же основательностью, с какой подходил ко всем своим занятиям. Как-то раз жандармы задержали его фургон, потому что не могли обнаружить кучера на законном месте, а дедушка лежал в самом фургоне и отсыпался, за что его первый и последний раз в жизни прогнали с места. «Самая низкая точка падения», — рассказывал потом дедушка. Вдобавок он так долго лежал под брезентовым пологом, что от этого схватил ревматизм. Пришлось ему забросить профессию выпивохи. Эпизоды из того периода, которыми он потчевал нас впоследствии, неизменно начинались словами:
«В те поры, когда я еще закладывал… Дьявол сидит у тебе внутри и говорит:
— Опрокинь еще одну!
— А вот и не опрокину! — это я ему.
— А вот и опрокинешь! — это он мене.
— Не опрокину! — говорю я.
— Опрокинешь!
— Нет!
Так мы пререкаемся, и тут я слышу, кто-то издаля говорит: „Ну и хрен с тобой, и опрокину“, а потом оказывается, что я сам же это и говорю».
Даже про свой ревматизм после того, как тот был вылечен, дедушка рассказывал будто про особую профессию, в которой он тоже себя испытал. Доктор прописал ему тогда какой-то антиревматический чай, дедушка пил его по три раза в день и продолжал пить, когда устроился на суконную фабрику. (Подсобник на суконной фабрике — это следующая профессия дедушки.) Дедушка грузил рулоны сукна и проработал какое-то время в красильне. Чай против ревматизма сопровождал его по всем жизненным стезям. Рецепт этого пожизненного эликсира дедушка до сих пор хранит в выдвижном ящике кухонного буфета, и горе, если Полторусенька случайно его заткнет куда подальше. Тогда сразу звучит боевой клич: «Эта баба рада бы сжить меня со свету!»
Со временем дедушка возводит свой чай в ранг универсального снадобья от всех болезней. На деле этот чай состоит из сушеного исландского мха, он горький на вкус. Выпив его, человек весь передергивается, а от передергивания тело электризуется, и железы, которые малость обленились, начинают снова работать на всю катушку.
Едва по дедушкиному горлу поползет простуда, на весь дом раздается: «А ну, старуха, завари-ка мне моего чайку!» Всем людям, которые ему по сердцу, дедушка рекомендует свой чай. Моя мать должна принимать его от венозных узлов на ногах, бабусенька — под его надзором — против приступов головокружения. Когда бабусенька варит чай для себя, она втайне кидает в него кусочек сахара, но если она после этого слишком быстро выпивает отвар, у дедушки возникает подозрение, он самолично пробует чай и говорит: «Раз ты надумала обидеть чай сахаром, черта с два он тебе помогет».
Из каждого уголка жизни, прожитого нашими родителями и родителями наших родителей, лезут всевозможные истории: истории времен молодости и войны — у моего отца; истории времен дедушкиного рабства у лесничего в Блунове; истории времен девичества моей матери. Как же мне подчинить и упорядочить их все, чтобы они могли по меньшей мере служить кулисами на моем маленьком театрике, составленном из отдельных капель росы?
Дипломированная портниха Ленхен не прочь бы сделаться самостоятельной. Стать самостоятельным по нашим понятиям вовсе не значит, что человек начинает самостоятельно мыслить, нет, это значит, что он открывает собственное дело.
Для того чтобы самостоятельно мыслить, потребно свободное время и смелость; для того чтобы стать самостоятельным, потребны только деньги. А денег в хозяйстве Маттеуса Кульки, сорба и сорбского сына, в то время не водится. Помимо безденежья, в семье Кульки и в жизни моей матери возникает молодой пекарский подмастерье, из которого впоследствии получится мой отец. Подмастерье взламывает жизнь моей матери ломом, именуемым любовью, ибо в самом непродолжительном будущем перед молодой четой возникает угроза моего появления на свет.