Лавка - Эрвин Штритматтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Счас лопнет! Счас лопнет!
Господин Шнайдер слышит только одно слово: «Лопнет!» Он замедляет темп, останавливается, вылезает и проверяет покрышки. Покрышки в полном порядке, но вот оси горячие. Господин Шнайдер перегрузил свою машину. Он резко и громко присвистывает, делает недвусмысленное движение рукой и говорит:
— А ну выметайтесь!
И мы выметаемся.
Я снова выглядываю на свет божий и вижу, что машина стоит возле Толстой Липы, под зонтом из ветвей и листьев. Люди поговаривают, что Толстой Липе уже тысяча лет, и это ни у кого не вызывает сомнений, потому что Толстая Липа — это целая гора, горная вершина, а не дерево, она стоит в чистом поле, она видна издали и далеко. Ее много раз фотографировали, фотографии и описания не раз помещали в «Местном календаре» и даже в «Сорауском хозяйственном календаре», и Эрнст Хайтер, присяжный стихоплет Шпрембергского вестника, уже не раз воспел ее в неточных рифмах.
От середины деревни до Толстой Липы ровно два километра, это мерка для наших соревнований в беге. Два километра на всю жизнь остались той единицей измерения, с помощью которой я высчитывал расстояния в Эгейском море, за Полярным кругом, у подножья Казбека, в Париже, в Рейнсбергских лесах, в Карелии, в Пуште, в Причове, что возле Долгова, или в Кварели, что в Кахетии, высчитывал и высчитываю по сей день.
Знакомым, родственникам и всем, кого мы любим, принято махать на прощанье, пока они не скроются за Толстой Липой.
Ибо за Толстой Липой кончается босдомская земля и в полночь там является Белая дама, призрак времен разбойничьих рыцарских походов. В трактирах и на посиделках то один, то другая начинают всех заверять, будто видели эту самую Белую даму собственными глазами. Порой она дает о себе знать добрыми делами, а порой и злыми, все равно как обыкновенный человек. На сей раз она спасла жизнь нам и господину Шнайдеру от фирмы Отто Бинневиз, вложив мне в уста крик ужаса, побудивший господина Шнайдера остановить автомобиль еще до того, как взорвется раскаленная труба. Но эту тайну я не поведаю никому.
А для моих соучеников поездка в машине господина Шнайдера превращается на другой день в некое подобие того, что сегодня называют космическим полетом.
«У меня ажно глаза заболели, — говорит Отхен Марунке, — так он понесси!» — а Герман Витлинг, тот вообще не мог дышать из-за встречного ветра «и как я у вас не помер, сам не пойму». Что до меня, я мог бы поведать лишь о том, у кого из моих одноклассников самые грязные ноги, и еще про трубу, и про то, как нас всех спасла Белая дама, а больше я бы при всем желании ничего сообщить не мог.
В своих письмах дядя Стефан рассказывает о больших нефте- и газопроводах в Америке. Моя превосходная мать прилагает все усилия к тому, чтобы и мы хотя бы отчасти позаимствовали эту идею.
До сих пор в Босдоме керосином торговала хозяйка трактира Бубнерка, но ее хватил удар, и с каждым днем она все сильней трясется.
— Сердце кровью обливается глядеть, как бедняжка из-за каждого несчастного литра шкандыбает в сарай, — говорит мать. И осторожненько, чтобы не обидеть Бубнерку, берет продажу керосина в свои руки.
В старой пекарне исчезает одно из речений — Матушка-рож кормит всех сплошь, потому что на его месте укрепляют подставку для насоса, а под насосом стоит железная бочка на пятьсот литров. Пиросин! Пиросин! — горланит мой братишка Хайньяк, словно в старую пекарню вкатили не бочку керосина, а бочку лимонада.
Но тут заявляется жандарм. Нельзя держать керосин в старой пекарне, где кислая капуста, соленые огурцы и селедка ждут в бочках, когда их продадут. У керосина очень прилипчивый запах. Жандарма подослала Бубнерка. Кто б мог подумать! Мать так ее жалела, и вот какова благодарность!
Вызывают каретника Шеставичу.
— Жишть нонче опашная штала, — поучает он мою мать. — Ежли бочку ражорвет, все твои шеледки пойдут на помойку.
Шеставича устанавливает в палисаднике деревянный домик с откидной крышей, туда переправляют бочку и зарывают ее в землю. В стене дома каменщик Ханшко проделывает дыру. Через дыру проходит труба в старую пекарню, к насосу.
Я слышу, как вздыхает насос, эти вздохи сопровождают меня через всю жизнь.
С помощью керосина мать пытается приучить покупателей к верности. Если какая-нибудь шахтерская жена приобретает все товары в Фридрихсрайне или Дубравке, а когда ей нужен керосин, посылает своих детишек с вонючим бидоном к нам, ответ неизменно гласит: «Нет керосина, весь вышел» — или уже без околичностей и с ехидцей: «А остальное протчее вы где брали?» Ну чем, скажите на милость, виноват маленький Рихардко Цишанг, если его мать покупает всякие хозяйственные товары в Фриденсрайне, потому что там можно купить дешевле на пфенниг-другой? Велик ли грех? Но моя мать неумолима. За семейным столом она говорит о неверных покупателях как об изменниках. Она требует также, чтобы и у нас с детьми перебежчиков был разговор короткий.
Керосин доставляют в цистерне, цистерну тащат за собой две лошади, которые принадлежат возчику пива. Лошадям нет дела, какую жидкость они перевозят, пиво или керосин, хотя малая толика от каждой из этих, непригодных для лошадей жидкостей ежевечерне приходит к ним на конюшню в керосиновом фонаре либо в подвыпившем возчике.
Керосин — написано жирными буквами на боку цистерны. Два нарисованных тут же человека в ковбойских шляпах и с орлиными носами охраняют марку фирмы. Возчик подвешивает двадцатилитровый бидон под кран цистерны, поворачивает рычаг, и цистерна выдает двадцать литров керосина, ни больше и ни меньше. Прежде чем жидкость доходит до отметки в бидоне, струя из крана становится тоньше, еще тоньше, а под конец совсем иссякает — и больше ни капли.
Возчик вешает другой бидон, поворачивает рычаг в другую сторону, и снова цистерна выдает двадцать литров керосина, двадцать, и не больше. Цистерна умеет думать.
— Дедушка, а она не ошибется?
— С чего ей ошибаться, — отвечает дедушка, — когда ей, кроме как про двадцать литров, и думать не про чего.
Какой, должно быть, ужас все время думать: двадцать литров, двадцать литров. Уж лучше ошибаться.
Между прочим, у возчика тоже ястребиный нос. Сплошная сетка глубоких морщин, будто ручейки и речки Шпреевальда, покрывает его лицо. Мне этот возчик представляется ближайшим родственником обоих ковбоев.
— Не-а, его Брандо кличут, он из Терппе. — Дедушка знает всех гродских возчиков-сорбов, но для меня этот возчик, Брандо его зовут или нет, все равно остается родственником тех ковбоев. Просто он оставил дома свою широкополую шляпу и нахлобучил вендскую шапчонку, чтоб его люди не дразнили.
Я сотворил себе на потребу собственную Америку, из рассказов бабки с отцовской стороны, из воспоминаний тети Маги, из чувств, которые пробуждает во мне американская качалка бабушки, из запахов, которые источают старые учебники и письма дяди Стефана, и в эту свою Америку я поселяю Брандо, о чем никому ничего не рассказываю. Я не мешаю своим мечтам расти, они как грибы во мху, им надо сперва вырасти, чтобы их можно было найти.
Моя мать хочет, чтобы мы стали приличными детьми. Ну, вроде как городские. Главное, чтоб мы лучше говорили по-немецки.
— Мам, а почему нам нельзя говорить, как все люди?
— Чтоб вы дальше пошли, как они.
Вечно это «пошли».
— Мам, а куда идти-то?
— Дайте срок, сами увидите!
Да, мы сами увидели, что верно, то верно.
— Не говорите всякий раз «не-а», когда надо сказать «нет», — наставляла мать, — не говорите «маненько», когда надо «маленько», не говорите «ага», когда надо сказать «да».
Ладно, пусть будет не «ага», а «да». Мы повинуемся, во всяком случае на первых порах, мы исправно говорим не «дожжик», а «дождик», еще мы говорим не «сошейка», а «шоссе», ну и тому подобное.
И вот однажды моя сестра приходит домой после игры и говорит:
— Мам, а Лемановый Рихард меня всю обсопливил.
— Его звать Рихард Леман, — тотчас поправляет мать.
— А я думала, надо говорить «зовут», — отвечает сестра.
Уличенная мать пропускает ее слова мимо ушей и ведет свою речь дальше:
— Надо говорить не «обсопливил», а «измазал меня выделениями из носа». «Сопли» — гадкое слово, — продолжает мать, ей, верно, невдомек, что и господин Лютер не гнушался гадких слов. Мать глубоко чтит Мартина Лютера, по меньшей мере в октябре, в день реформации, она чтит его за то, что он не пренебрегал модой, за то, что он, не поддавшись на уговоры, избавил прекрасную Катарину фон Бора от ее монашеской доли и взял в жены.
Мать стоит горой не только за моду, еще она стоит за справность. Она натаскивает мою сестру, она показывает ей, как справная девушка, не глядя в зеркало, завязывает на спине лямки фартука так, чтобы получился бант в виде бабочки. Она и нас, мальчиков, учит уму-разуму. Когда мы надумаем жениться, наставляет мать, мы должны будем разглядеть свою будущую жену не только с лица, но еще зайти со спины и поглядеть, красиво ли лежат крылья у ейной бабочки, ровные ли они получились. «Коли неровные, на такую и льститься нечего», — предостерегают нас.