Катаев. Погоня за вечной весной - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лариса Германовна видит на афишной тумбе газету со списком расстрелянных, обнаруживает там имя сына и, вернувшись домой, принимает смертельную дозу веронала. Инга, встретив Диму в «общественной столовой», яростно вскрикивает:
«— Значит, контра пролезла даже в наши органы! Ну, мы еще посмотрим.
Ему показалось, что все это уже когда-то было… Неподвижно развевающийся плащ удаляющегося Иуды».
Она врывается к прибывшему в город «особоуполномоченному по чистке органов» Науму Бесстрашному, и теперь в ярости он: «Как! Выпустить на свободу контрреволюционера, приговоренного к высшей мере?»
Бесстрашный, быть может, ключевая фигура повести. Он только что вернулся из революционной Монголии, где всем подряд по его приказу отрезали традиционные косы. «Он стоял в позе властителя, отставив ногу и заложив руку за борт кожаной куртки. На его курчавой голове был буденновский шлем с суконной звездой… Улыбаясь щербатым ртом, он не то чтобы просто говорил, а как бы даже вещал, обращаясь к потомкам с шепелявым восклицанием:
— Отрезанные косы — это урожай реформы.
Ему очень нравилось выдуманное им высокопарное выражение “урожай реформы”… Время от времени он повторял его вслух, каждый раз меняя интонации и не без труда проталкивая слова сквозь толстые губы порочного переростка, до сих пор еще не сумевшего преодолеть шепелявость. Полон рот каши… А может быть, ему удастся произнести их перед самим Львом Давыдовичем, которому они непременно понравятся, так как были вполне в его духе… Его богом был Троцкий, провозгласивший перманентную революцию. Перманентная, вечная, постоянная, неутихающая революция. Во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось залить весь мир кровью… У него, так же как и у Маркина, был неотчетлив выговор и курчавая голова, но лицо было еще юным, губастым, с несколькими прыщами».
Первым делом он приказывает арестовать саму Ингу, жену «скрывшегося юнкера».
И вот уже расстреливают раздевшихся донага и ее, и Маркина, и Серафима Лося… А спустя годы на Лубянке расстреливают самого Наума Бесстрашного, целующего сапоги чекистам…
Дома Дима находит мать бездыханной и записку «Будьте вы все прокляты». Он бежит к «военному врачу, который служил в добровольческой армии, застрял в городе и теперь отсиживался на даче в погребе, ожидая каждую ночь ареста». Верный клятве Гиппократа тот, преодолевая страх, следует за знакомым, которого полагал расстрелянным, но может лишь констатировать смерть. «Дима стоял на коленях возле тахты, целовал мраморно-твердые, холодные материнские руки и плакал, а доктор — в военном кителе со срезанными погонами, в фуражке с синим пятном от кокарды, с докторским саквояжем в руке — гладил его по еще колючей голове и говорил, что ему надо как можно скорее скрыться или лучше всего бежать вместе с ним…»
И вся эта история — переделкинский сон автора…
И опубликована она ведущим литературным журналом Советского Союза!
Публикацию предварял редакционный врез: «В основе этой прозы не конкретные воспоминания, но память о целой эпохе» — опасливая, но глубоко верная формулировка. Катаев написал именно об эпохе, о механизме и метафизике Большого террора, отсчет которого нельзя вести с лубянского подвала, и тогда Наум Бесстрашный предстает уже не «жертвой репрессий», а палачом, получившим воздаяние…
Все началось раньше. Недаром и в «Алмазном венце» повествователь всматривается в парижский «нож гильотины, тот самый, который некогда на площади Согласия срезал головы королю и королеве, а потом не мог уже остановиться…».
Два вождя революции — один на портрете, другой в кино — пожирают былое. «Вместо царского портрета к стене был придавлен кнопками литографический портрет Троцкого с винтиками глаз за стеклами пенсне без оправы»… «Черный язык оборванной ленты слизал с экрана глаза Мозжухина (русского актера, покинувшего Россию в 1920 году. — С. Ш.), и тотчас на мелькающем экране показался худой, измученный болезнью Ленин. Он ходит взад-вперед по начисто выметенному кремлевскому двору, по его мостовой и плитам, между Царь-пушкой и Царь-колоколом…»
В «новомирском» врезе, написанном лично главным редактором Сергеем Наровчатовым, Катаева даже объявляли фантазером: «В ней, этой памяти, причудливо соединились увиденное, пережитое, перечувствованное, прочитанное и — домысленное, нафантазированное, угаданное». Редакция пыталась списать все на отдельные «искривления и нарушения законности»: «Повесть старейшего советского писателя В. Катаева, свидетеля и очевидца тех времен, самым своим острием направлена против врагов революции. Сегодня в связи с оживлением троцкистского охвостья за рубежами нашей родины, в накале острой идеологической борьбы гневный пафос катаевских строк несомненно будет замечен. Наше короткое вступление имеет целью привлечь внимание читателя к фактам многолетней давности, незнание или забвение которых затруднит восприятие катаевской повести».
Сумбурное предисловие не случайно и как будто бы адресовано «наверх». Зачем вы навязали этого старика? Его гневный пафос несомненно будет замечен за рубежами в накале борьбы…
Будь воля редакции — Катаева бы не напечатали!
В то время верования советской либеральной интеллигенции сводились к тому, что все плохое пришло со Сталиным (а по стилю воспроизводило «царизм»). Напомню, и перестройка началась с повторения оттепельного лозунга «возвращения к ленинским нормам» и реабилитации казненных участников так называемой «троцкистской оппозиции», превратившихся в героев журнала «Огонек». Но «контрик» Катаев был равнодушен к «похищенному Прометееву огню революции», какие бы левые вихри ни крутили его в Мыльниковом переулке.
Если бы он протащил в прозу осужденные партией «сталинские репрессии» — его бы лобзали и ласкали. Но он-то внаглую, с обезоруживающей трагически-лунатичной усмешкой одиночки долбанул прямиком по «комиссарам в пыльных шлемах»…
Убежден, «Уже написан Вертер» в «Новом мире» 1980-го (с радикальным замахом на весь большевизм) имел не меньшее политическое значение, чем «Один день Ивана Денисовича» в том же журнале в 1962-м.
Катаева не приняли. Он вломился на системное поле, ни с кем не считаясь, не по свистку, когда еще было нельзя, и оставил позади официально-прогрессивную команду, которая с еще большим негодованием принялась швырять в его старческую спину проклятия…
За эту смелую свободу многие — по стайной цепочке — по сию пору не могут его простить.
Критик Наталья Иванова отмечает: «Кем-кем, а либералом советского образца Катаев не был (однако либеральная общественность была абсолютно уверена, что Катаев — “свой”, и именно поэтому столь болезненно отреагировала на “Вертера” — соответственно, как на измену)… Он не посчитался и с общественным мнением — в том числе той группы, которую сам и взрастил. Плюнул в самую душу шестидесятникам — “Вертером”, не оставлявшим сомнений в его почти физиологической ненависти к большевизму. Да и от антисемитских подозрений в еврейском происхождении (от одесского акцента он до конца жизни так и не избавился) Катаев здесь отрекается совсем недвусмысленно».