Враги общества - Мишель Уэльбек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше всего меня удручало то, что Даниель Линденберг, назвав меня реакционером, тем самым расписался в полнейшем непонимании моего творчества. Я даже задумался: а вдруг я никудышный писатель? Потом успокоился: нет, наверное, это он никудышный читатель (а может быть, Линденберг и вовсе не читал моих книг, судил о них по аннотациям). В который раз проглядев чудесную статью Филиппа Мюрэ об «Элементарных частицах» под названием «Все предвещает скорую кончину», я совсем утешился.
Итак, все рано или поздно рассыпается в прах, в том числе идеи, мыслеформы. Французского патриотизма, национального самосознания больше нет. Они давно истлели. Могу даже назвать точную дату их смерти: 1917 год, когда в армии из-за чрезмерных потерь начались бунты.
Давайте снова заглянем в прошлое. Когда-то каждый француз знал наизусть «Песнь выступления»:
Нет крепче нашего союза;Республика для граждан — все.Жить для нее — вот долг французаИли погибнуть за нее[53].
Ничего не скажешь, правительство Третьей республики, со своими пресловутыми «черными гусарами»[54], тоже сумело внушить целому поколению граждан, что умереть за родину — их священный долг. В 1914 году французы шли на убой с энтузиазмом.
Недавно умер наш последний ветеран Первой мировой. В связи с этим по радио зачитывали воспоминания его товарищей, что сражались в 1914–1918 годах. На войне всегда умирают, на то она и война. Но страшно слушать рассказы о том, как раненые стонали и корчились сутки напролет, в тех же окопах, рядом со своими товарищами, продолжавшими стрелять по врагу. Как некому и негде было хоронить убитых и трупы разлагались на глазах у живых. Как повсюду сновали крысы, как приходилось есть червивую пайку, как завшивевшие бойцы поневоле справляли нужду там же, прямо в окопах. И так изо дня в день, год за годом. Ради чего, зачем? Ведь никто до сих пор не знает толком, кому понадобилась эта бессмысленная бойня.
Правительство может потребовать от подданных многое, но если превысит меру — все кончено. Франция зашла слишком далеко, заставив своих граждан жертвовать собой, невыносимо страдать без пользы и цели. Она дискредитировала себя и потому не вправе требовать уважения и любви. Повторюсь: роковая ошибка непоправима.
Мне кажется, в этом разгадка многих явлений.
Вот откуда пошло непримиримое отрицание всего и вся сюрреалистами и дадаистами. Вот почему при виде военной формы и государственного флага Андре Бретон впадал в ярость.
По той же причине многие французские рабочие (чьи родители, деды и прадеды были искренними патриотами) мгновенно поверили, что Советский Союз — их единственное прибежище, земля обетованная всемирного пролетариата.
И наконец, это объясняет, отчего в 1940 году французы так не хотели воевать. Когда при мне начинают клеймить «мюнхенский сговор», мне становится противно. Ведь шел 1938 год, то есть с 1918-го минуло всего двадцать лет. Разве это срок? Не следует подходить к событиям того времени с теперешними идеологическими мерками. В 1940 году большинству французов было невдомек, что «начинается война против нацизма». Скорей всего, они думали: «Опять заварушка с бошами».
Я не очень хорошо представляю себе, как мои родители пережили Вторую мировую войну, еще хуже — как их родители пережили предыдущую. Но одну цифру я хорошо запомнил: она меня поразила. У моей бабушки в 1914 году было четырнадцать братьев и сестер. К 1918-му в живых осталось трое. Семья «заплатила тяжелую дань», иначе не скажешь.
Передо мной Франция ни в чем не провинилась, мне лично не на что пожаловаться. Я даже в армии не служил, меня признали негодным к военной службе, не помню, по какой статье. (Теперь совсем другое дело: у нас есть профессиональная армия, так что можно любить свою родину, абсолютно ничем не жертвуя и не рискуя.) Но у нас с ней та же ситуация, что у разводящихся супругов: трудно сказать, чем именно досадила тебе жена, не отрицаешь, что у нее масса достоинств, однако все кончено, возврата к прежнему нет. Я не стану сражаться за Францию, за республику, за еще какие-нибудь патриотические идеалы (и вообще за что бы то ни было).
И последнее. Мы с вами по-разному относимся к Франции, потому что выросли в непохожих семьях. Приведу забавный, но весьма показательный пример: ваше рассуждение о налогах. Вы признаетесь, что вам не хватает «нахальства» стать нерезидентом и не платить налоги на родине; стало быть, вы считаете это предосудительным. А я вот, честное слово, не вижу тут ничего дурного. Поверьте, уважаемый Бернар-Анри, не ощущаю за собой вины ни в малейшей степени. У меня нет перед Францией никаких долгов и обязательств. Выбор страны волнует меня не больше, чем выбор гостиницы. Все мы странники на Земле. Теперь я осознал простую истину: у человека нет корней и плодоносить ему не дано. Наша жизнь отличается от жизни деревьев. Я всегда любил деревья, а с годами стал любить их еще нежнее. Но увы, я не дерево. Мы скорей похожи на камни, брошенные в пустоту, ни к чему не привязанные, свободные. Или, если хотите, нас можно сравнить с кометами, это гораздо поэтичнее.
Вот, перечел написанное и понял, что звучит все это не слишком весело. К сожалению, я и вправду повсюду ощущаю себя приезжим, рано или поздно наступит время расчета и придется освободить номер. Все, довольно о грустном, настраиваюсь на более легкомысленный лад.
Возможно, я когда-нибудь вернусь во Францию по довольно банальной причине: мне надоест каждый день говорить и читать по-английски. Как-то неловко признаваться в любви к родному языку, это типично писательская ностальгия, но от правды не уйдешь. И разве одни писатели могут по нему скучать? Родной язык, наиболее удобный для общения и выражения мыслей, нужен каждому человеку не меньше привычной пищи.
Французский язык делает честь нашей стране: благозвучный, приглушенный, без резких модуляций. Иногда на чужбине меня вдруг одолевает страстное, безудержное желание прочесть хоть несколько строк по-французски. За неимением лучшего я даже покупал «Экспресс».
(Где-нибудь в Азии не достанешь никакой французской периодики, ни одной самой дешевенькой книжки, зато международное издание «Экспресс» продается повсюду.)
Дрянной все-таки журнальчик.
Зато с распространением у них полный порядок.
Есть еще одна Франция, назовем ее условно «Страной Дени Тиллинака»[55]. Провинциальная, идиллическая — словом, «утиный паштет». Такой Франции я раньше не знал, но два-три года назад по воле различных обстоятельств был вынужден объехать ее всю из конца в конец на машине. Приходится признать — Тиллинак абсолютно прав. Это дивный край. С очаровательными сельскими пейзажами: засеянными полями, что изящно перемежаются с перелесками и лугами. Живописные деревеньки, каменные дома, красивые церкви. Однообразия нет и в помине: не успеешь отъехать на пятьдесят километров, как один прелестный вид сменяется другим, не менее восхитительным. Диву даешься, какую прекрасную картину создали за века поколения безвестных крестьян.
О ужас, какая пошлая сентиментальность! В наше время стоит только восхититься сельским пейзажем, как тебя обвинят в сочувствии идеям предателя Петена. Не пугайтесь, мне в той же мере нравится Прага, на худой конец я и в Нью-Йорке бы смог жить (хотя климат там довольно тяжелый).
Несмотря ни на что, Дени Тиллинак тысячу раз прав: такую страну нельзя не любить (и действительно, Коррез — несравненная жемчужина, лучший из департаментов Франции). Но совершенно напрасно он боится, что она вот-вот исчезнет, и заранее оплакивает ее. В мировой экономике туризм — важнейшая статья дохода. Такой Франции не дадут исчезнуть, она дорогого стоит, с туристической точки зрения это золотое дно. Именно ее ценят англичане, сколотившие состояние в Сити и рано отошедшие от дел (по их милости цены на недвижимость в Дордони взлетели до небес; теперь они набросились на Центральный массив). О ней грезят беспокойные прагматичные японские и русские нувориши. Их души изголодались по красоте и гармонии: милости просим, нам не жалко! Тут на всех хватит сыра, романских церквей, утиного паштета. С не меньшим радушием мы примем и богатых индийцев и китайцев.
Таким образом, будущее Франции обеспечено. Неужели французы мнят, будто достигнут высот в области программного обеспечения и изготовления микропроцессоров? Что мы наладим мощное производство на экспорт? Что Париж станет финансовым центром? Бросьте! Какую-то промышленность, необходимую для привлечения туристов, мы безусловно сохраним (духи, высокую моду, французскую кухню от знаменитого шеф-повара Жоэля Робюшона). Ну и в виде исключения нам разрешат выпускать поезда — без собственных поездов французам не обойтись.