История пиратства. От викингов до наших дней - Питер Лер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другим искателям приключений повезло больше, в том числе Уильяму Дампиру (1651–1715), который прославился скорее своим вкладом в науку, чем пиратством. Дампир, известный сегодня как исследователь (он первым совершил трехкратное кругосветное путешествие) и натуралист, посетивший Галапагосские острова примерно за 150 лет до Чарльза Дарвина, начинал свой путь надсмотрщиком на ямайской сахарной плантации, а затем стал буканьером и участвовал во множестве пиратских плаваний вдоль берегов Испанского Мэйна (то бишь колониальных владений Испании в Центральной и Южной Америке). Хотя впоследствии Дампир и заявлял, что «был с ними, но не одним из них»{160}, трудно поверить, что он занимался «невключенным наблюдением», как это называют в социальных науках. Скорее всего, карьера Дампира как исследователя, гидрографа и натуралиста была неразрывно связана с пиратством; подобно своим менее склонным к наукам современникам, он не возражал против того, чтобы поучаствовать в грабеже и разбое, если подворачивалась такая возможность. В декабре 1709 года, когда на закате своей карьеры мореплавателя Дампир служил штурманом и кормчим в экспедиции капитана Вудса Роджера в Южные моря, он даже обнаружил корабль-сокровищницу своей мечты в виде испанского галеона Nuestra Señora de la Encarnación y Desengaño, плывшего из Манилы в Акапулько и полного богатств на колоссальную сумму в 150 000 фунтов, или около 20 млн фунтов (26 млн долларов) на сегодняшние деньги. Слова «Великое начинается с малого» вполне могли быть девизом и для Дампира, хотя с Дрейком у него было гораздо меньше общего, чем с Дарвином или Куком: оба случая командования кораблями британских ВМС — сначала Roebuck в 1699–1701 годах, а потом St. George в 1703–1704 годах — закончились «полным провалом» из-за неумелого руководства{161}; как и Стед Боннет, Дампир отнюдь не был прирожденным лидером.
Пиратство — не позор
Точно так же, как не считались позором пиратские вылазки у викингов, никому не пришло бы в голову срамить малайских пиратов XVIII и XIX веков — напротив, их считали весьма уважаемыми членами общества, а самых успешных даже почитали как местных героев за храбрость, уподобляя воинам. Это отношение точно сформулировал султан Хусейн-шах, правивший в Джохоре и Сингапуре в начале XIX века (1819–1824): «Пиратство не позор»{162}. Очень похожее представление выразил капитан королевского флота Великобритании Чарльз Хантер, отзываясь о высокоуважаемом пирате середины XIX века из народности иранунов{163} Дату-Лауте (Морском Господине) так:
В собственных глазах преступником он не был; его предки из поколения в поколение занимались тем же делом. На самом деле [ирануны] считали пиратство самой почетной профессией, единственно подходящей для благородных людей и вождей, и они были бы глубоко оскорблены, если бы им сказали, что они всего лишь грабители более крупного калибра. ‹…› Несмотря на свое ремесло, Лаут был джентльменом{164}.
Считать ли этих туземных разбойников «кровожадными пиратами» или действительно «почетными местными героями», воюющими от лица законного правителя, во многом зависит от угла зрения. Для западного наблюдателя, конечно, они были пиратами: они заполонили воды, которые теперь принадлежали различным европейским колониальным империям — Британии, Нидерландам, Испании. Для местных жителей, однако, пиратами были именно европейцы: да, поначалу они предстали в качестве исследователей и торговцев, но вскоре перевоплотились в захватчиков, которые грабили и разоряли все на своем пути, безжалостно уничтожая местные культуры и вытесняя их собственными{165}.
Что же касается «добродетельного поведения», тут важным мотиватором выступала религия. В Средние века христианско-мусульманское противостояние «мы — они» было мощным доводом в пользу корсарства или любых других актов морского грабежа повсюду, где пересекались зоны мусульманского и христианского влияния. И позднее, в условиях растущего влияния и гегемонии Европы, эта дихотомия все еще сохранялась; новым же было противопоставление «мы-они» уже внутри самого христианства после зарождения Реформации. Например, в елизаветинские времена морской разбой быстро начал ассоциироваться с «патриотическим» протестантизмом{166} просто потому, что враги — испанцы — придерживались католичества и были «папистами». Ненависть Фрэнсиса Дрейка к испанцам (в глазах которых он сам был пиратом, а англичане — «лютеранскими еретиками»), разумеется, была искренней{167}. Благодаря очевидной доблести Дрейка на море в сочетании с его ярой ненавистью ко всему испанскому и католическому он мог служить образцом протестантского героя, сражающегося за отважную маленькую Англию против испанского Голиафа{168}, — таким его и изобразил в 1681 году первый биограф Дрейка Сэмюэль Джонсон. Несомненно, что, став пиратом, человек мог даже улучшить свою репутацию благочестивого и набожного члена общества.
Существовали, впрочем, и другие примеры: в богобоязненном обществе вроде Англии XVII века отказ от своей религии и, если уж на то пошло, от своей страны, чтобы заниматься пиратством для «других», категорически расценивался как поступок недобродетельный — так было в случае с английскими корсарами, которые охотились на торговые суда (включая английские) в Средиземном море на службе у мусульманских правителей Алжира, Триполи и Туниса. И аморальным считалось не столько то, что они делали, сколько то, для кого они это делали, — в конце концов, по представлениям того времени, они сражались за мусульманские державы, которые были заклятыми врагами христианства (неважно, католического или протестантского), а нередко еще и ненавистниками Англии. Для этих «пиратов-вероотступников» смягчающих обстоятельств не существовало, как не было зачастую и прощения в том случае, если они решались помыслить о возвращении в родные страны{169}. Обращение корсара-ренегата Джона Уорда в ислам в 1608 году закрепило за ним репутацию «архипирата» и стало причиной, по которой король Яков I отказал ему в помиловании, притом что Уорд был даже готов заплатить за эту честь щедрую сумму.
Несмотря на существование истинного религиозного рвения, сводить вышеупомянутые конфликты к вопросам веры было бы чрезмерным упрощением. Не менее важную роль играли мощные экономические мотивы, а что касается политических альянсов, надо сказать, что