Каменная могила - Александр Тавровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я оглянулся назад. Узкая полоска дневного света была по-прежнему на своём месте. Там, где я её оставил, – на расстоянии вытянутой ноги.
Мне стало смешно. Полз-полз и, наконец, приполз. Как Чебурашка. Осталось только вытянуть в эту щель хотя бы одну ногу и крикнуть погромче: «Тащите!» А потом долго врать про то, как я сидел на берегу подземного моря. Если хорошо соврать, все обязательно поверят. А не верите, ползите сами. Как юные следопыты. Прямо по моим следам. Пока их волной не смыло.
А, может, и нет там никакого моря. Откуда ему взяться? С крыши что ли накапало?
Я ещё раз глянул в сторону выхода, чтобы получше прицелиться… и не увидел никакой щели. Я посветил туда фонариком, и на меня посыпались зелёные огоньки.
«Не может быть!» – подумал я и, ещё шутя, громко крикнул:
– Каменная могила! Откройся!
Я не услышал своего голоса, и меня пробил насквозь ледяной сквозняк. И такие же сквозняки ударили со всех сторон.
«Я просто не туда смотрю! Со мной это бывает!» И посмотрел «туда». Там вдалеке показалась знакомая узкая полоска.
Всё хоккей! Это вам не чёрный коридор с помойным ведром! Из любого тупика есть выход. Главное, не забыть, где он.
Я выкарабкивался на свет. И карабкался так долго, как мог. Полоска дневного света то вытягивалась в горизонт, то сбивалась в точку. И внезапно, ослепив меня, совсем исчезла. Я закрыл лицо ладонями, чтобы не видеть этой зияющей темноты. И вдруг почувствовал, что мои ладони пахнут морской солью и тиной. Я даже лизнул ладонь, и мне стало по-настоящему страшно. Значит… оно всё же есть!.. Огромная слепая вода… тонет во мраке! Аж до дна Земли!
Я приложил ухо к песку. И сразу же в моей голове забухал прибой. Я попытался встать на карачки, но тут же упал. И даже лёжа на животе продолжал терять равновесие… и падать. Пространство то покидало меня, то снова подхватывало. На что-то это было очень похоже.
Два года назад мне вырезали аппендикс. Обычно это делается под местным наркозом, но у меня была «последняя стадия», и мне дали общий. Я почему-то испугался резиновой маски больше операции, и ни за что не хотел вдыхать противный сладковатый наркоз. Даже сцепил зубы. Я где-то читал, что в Америке так казнят преступников. А вдруг мы её уже догнали, и у нас казнят так же? И меня уже приговорили. Мало ли за что! Например, за это! Когда меня принимали в пионеры и спросили, как зовут генерального секретаря нашей партии, я, не раздумывая, сказал: Брежнев. Дядьку из горкома комсомола аж передёрнуло:
– Не Брежнев! – зло прошипел он и посмотрел на меня, как на «врага народа»
– А кто же? – не понял я.
– Не Брежнев, а товарищ Леонид Ильич Брежнев! – сурово поправил меня дядька и принял в пионеры условно.
Мне не хотелось вдыхать эту отраву, а сестра всё уговаривала: дыши, дыши, дыши!.. Я махнул рукой и вдохнул. Всё полетело вверх тормашками, а я стремительно закружился вокруг какой-то невидимой точки на операционном столе и больше всего боялся свалиться с него на пол. Наконец, всё резко остановилось и рассыпалось миллиардами ярчайших звёзд, летящих сквозь меня в никуда. Я провалился в чёрную дыру, а когда открыл глаза, было уже первое больничное утро.
«Как всё похоже!» – подумал я. И поскорее открыл глаза. Но утро не наступило. Что-то сдавило меня со всех сторон, и такая же жгучая сила рвалась из меня наружу. И когда они сомкнулись, я закричал и кричал, не переставая, тыча фонариком куда попало. И на мгновение высветил на потолке пещеры тёмнокрасный рваный силуэт быка, пробитого копьём.
Глава 1
– Мамочка! Белка толкнула Бондика! Он упал и не хочет вставать.
Частник-ветеринар приехал к одиннадцати вечера. Он был по-своему весел и за сто двадцать тысяч рублей брался за всё без разбору: уколоть, оживить, замочить…
Покружив по комнате, он сообщил:
– Собачка в коме. Это – точно! Будем оживлять? Или как?
– Оживляйте!
– Но предупреждаю: жить не будет. Ну, там глазом моргнёт или лапу подымет на прощанье. Это – точно. Или как?
Я посмотрел на Бондика. Он лежал на холодном линолеуме, ещё совсем горячий, и слабо всхлипывал. Чёрные бархатистые брыли посерели и пузырились. Парень уже мял в руках резиновый жгут и никак не мог насадить иголку на грязный шприц. Игла была толще его пальца. Да…такой оживит!
– Ну, хозяин? Чего колоть? Живой или мёртвой? Так и так – сто двадцать. Всё честно, по-божески!
– Коли… только, чтоб сразу. Понял?
– Значит, приговорил. Хвалю! А то некоторые ещё психуют. Да вы что, говорю, живоглоты, что ли? Это же скотина! Она живёт, пока бегает. Ты что ей всю жизнь судно подставлять будешь? А за это самое не боись. После меня никакой водой не воскресишь! Раз и навсегда! А где его намордник?
– Зачем? – спросил я. – Зачем тебе его намордник? Он всё равно его снимет и тебя загрызёт. Бонд не любит намордники. Понял! Бонд не любит намордники… и бухих ветеринаров тоже!
Мы вышли на кухню. За окном был уральский ноябрь. В кромешную тьму двора падал мокрый снег. И кухня была такая же тёмная и пустая, как наш двор. На стенах, на полинявшей клеёнке чернели следы от шкафов, на потрескавшемся плиточном линолеуме – вмятины от ножек стола. Всё куда-то ушло, испарилось, исчезло. Почти вдруг. Как в Хиросиме. Даже травленые-перетравленые тараканы как будто провалились в подпол. Туда, где в горячем, душном смраде процветала бойлерная. С вечно пьяными слесарями и жирными крошками на цементном полу. Тараканы ушли, а мы уезжаем. Или они ушли, потому что мы уезжаем. Может, и жили тут только из-за нас, домашние же твари, почти ручные! Куда им без человека!
– Слышишь? – прошептала ты. – Ты ничего не слышишь?
– Что я должен слышать? Как ты дрожишь?
– Нет! Это ты дрожишь. Слышишь? Мне показалось – он залаял. Ему больно!
– Если ему будет больно, я убью этого животного доктора. Не пугай ребёнка. Никто не лаял. Ты же видела: он спит. Мы же просили его не будить.
– Ты помнишь… как он зашёл к нам в комнату за минуту до этого?.. И ножки уже не гнулись. А ушки – наоборот… так скрутило! Он приходил с нами прощаться. Правда, он приходил прощаться? Бондик мой! Ты уже всё тогда понял. А мы нет. Постоял-постоял… и вышел. Навсегда!
Дочка молчала. И глаза у неё были как у Бондика: с круглыми, тёмными, густыми зрачками. Ей было тринадцать, и она понимала всё лучше нас.
– Скажи, – снова зашептала ты, – почему он так долго там возится? Как он долго там возится! Я знаю! Он не может попасть своей иголкой в вену. Боже мой! Что за тупая тварь! Кто он?
– Наверное, ветеринар. Какая разница! Вызови скорую – будет ещё хуже. Когда у мамы приступ астмы, она сама успокаивает сестру, говорит, что у неё плохие вены. А та пробивает руку насквозь и бормочет, перепуганная: ой, опять всё под кожу пошло!
– Может, ему там страшно это делать?
– Не знаю. За всё берёт одинаково. Значит, не страшно. Вот! Кажется, уже зовёт!
Мы вошли в комнату как-то все вместе. Каждый хотел войти последним. Поэтому ничего не получилось. Комната большая, бывшая зала, семнадцать квадратов вместе с подоконником. Когда я сюда пришёл жить после свадьбы, она была соседской в двухкомнатной сталинской коммуналке. До лампочки не доскочишь, зато в ванной открытая дверь упиралась в ванну, а в туалете – в унитаз. И ещё эта странная колодцевая кладка: полые стены, доверху забитые шлаком с ЧТЗ и гравием с местных карьеров, кое-где даже радиоактивным. Тот же шлак, только с другого завода, сбрасывали в расстрельную яму на Золотой горе. В те самые тридцатые, когда строился этот дом. Мне всегда казалось, что в стенах кто-то похоронен. Сталинка.
Соседка была намного старше нашего дома, а её муж старше двадцатого века. Это давало надежду. Потому что жили мы тогда вчетвером в другой комнате на тех же семнадцати квадратах вместе с твоей бабулей, а моей тёщей, Бетей. Бабка была что надо! На десять лет старше соседки и настолько же младше соседа. Из подлости хотела жить вечно. И не оставляла нам никаких надежд.
Но сначала умерли соседи, потом, гораздо позже, моя самая старая в мире тёща. В квартире стало просторно, как в зале крематория. И вот теперь посреди голых стен в югославских, добытых по случаю, обоях, на длинном-предлинном стержне с потолка свисала наша люстра с тремя матовыми горшочками-плафонами. Стержень когда-то был как бы золотой. А сейчас скис и обуглился, совсем почернел. Как будто не мог вынести этого разорения. И потому люстру никто не хотел брать. Даже даром.
Ветеринар стал почему-то очень серьёзным. Видно устал.
– Всё, хозяин! Отмучился пёсик. Можете смело хоронить.
– Вы уверены, что…
– Обижаете! Я что – со скорой? Это те живых в морг везут. Человек-то – живой или мёртвый – за себя всегда постоит. А тут зверь! Он же без тебя даже пописать сам не выйдет. А красив был, сукин сын! Хоть счас на выставку! Порода! Что ж вы раньше меня не вызвали?
– Вы – уже третий!
– Третий, первый, тридцать третий! Я ж говорю – меня! Я бы спас! Да, кстати, собачку побыстрее в землю. А то… того… потечёт. Это точно!