У черты заката. Ступи за ограду - Юрий Слепухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сойдет, — отозвался Ян. — Мы летим вместе?
— Нет, я задержусь на несколько дней. Нужно еще кое-кого отправить, а потом присоединюсь к вам. Но вы-то хоть рады, черт возьми?
— Я просто прыгаю от радости. Послушайте, Хорват, вы давно в Германии?
— Давно. Правда, мне приходится разъезжать и по другим странам, но вообще я здесь с войны. А что?
— Какое у вас общее впечатление от всего, что вы здесь видите?
— Общее впечатление? — Хорват сделал неопределенную гримасу. — Ну что ж… страна крепкая, процветающая. С высоким жизненным стандартом.
Ян помолчал, оглядывая улицу рассеянно прищуренными глазами.
— Не знаю, — сказал он наконец. — «Процветающая» — да, «крепкая» — не уверен. Но самое интересное то, — он усмехнулся, — что мне здесь все время приходит на ум мертвецкая, наспех переоборудованная под танцевальный зал…
— Ну зачем же так мрачно? — сказал Хорват, поднося к губам рюмку. — Гейм, у вас болезненное восприятие окружающего, вам следовало бы побывать у психиатра. Мертвецкая, говорите?
— К сожалению. Причем мертвецкая, из которой даже не потрудились убрать трупы, а попросту рассовали их куда попало — за драпировки, под эстраду для музыкантов…
— Тьфу, черт! — Хорват поперхнулся. — Надо же додуматься, трупы под эстраду! Гейм, вы рехнетесь, я вам серьезно говорю, побывайте у психиатра.
— У вас нет чувства юмора, Хорват, и образное мышление вам недоступно. Хорошо, я попытаюсь объяснить. В Аргентине я знал одного испанца из «Голубой дивизии»…
— Подонки, — сказал Хорват. — Бросили фронт под Псковом. Так что этот испанец, простите?
— Он рассказывал, что испанские легионеры перед отправкой в Россию подвергались обряду «обручения со смертью». Я уже не помню подробностей, что там с ними делали — служили заупокойную мессу и что-то в этом стиле. Но это не важно, я просто вспомнил это сейчас, глядя на все окружающее. Знаете, мне подумалось, что Германию обручили со смертью еще в тридцать третьем году, и от этого культа не так просто избавиться. Особенно, если его служители живы, пользуются еще некоторым влиянием и вовсе не намерены менять профессию… как и profession de foi[115], если заглянуть поглубже. Все это можно было изменить в сорок пятом, но никто не захотел возиться с перестройкой дома, и вместо этого занялись драпировками. А теперь из-под них до сих пор тянет трупным запахом… Но боюсь, Хорват, вы этого все равно не поймете.
Хорват, слушавший его очень внимательно, покачал головой.
— Ах, Гейм, — сказал он добродушно, — какая у вас путаница в мозгах. Ну ладно! Выпьем лучше за успех дела. В него-то вы верите?
— Выпьем, Хорват. Кстати, кто едет вместе со мной?
— Бруно Иеначек — вы могли видеть его вчера во «Флориде», очень славный парень, — и еще один из Франкфурта. Ну, за успех!
Неделю спустя он вместе со «славным парнем» находился в номере маленькой деревенской гостиницы. Несмотря на поздний час, гостиница не спала — за стеной громко спорили, голоса доносились и из расположенного внизу общего зала, по коридору ходили, хлопая дверьми. За приоткрытым окном, в сырой мгле осенней ночи, то и дело слышался шум проезжавших автомобилей.
— Выключи его к черту, — сказал Гейм не оборачиваясь, когда возбужденный голос диктора снова объявил бюллетень последних известий.
— А вдруг что-нибудь новое?
— Узнаем и так…
Бруно выключил маленький портативный приемник и, сдвинув его в сторону, склонился над разостланной по столу крупномасштабной картой Венгрии, мурлыча себе под нос. Потом он поднял голову и посмотрел на Гейма, который продолжал стоять у окна.
— Что ты там высматриваешь?
Гейм не сразу обернулся и подошел к столу, не вынимая рук из карманов кожаной «американки».
— Да вот, все пытался услышать шум крыльев Самофракийской Победы, — произнес он, задумчиво поглядывая на карту. — Увы, безуспешно…
Бруно издал фыркающий звук.
— Лично я предпочел бы крылья американских бомберов. И дюжину мегатонн куда следует.
Гейм лениво усмехнулся.
— Это уже не романтика крестового похода, мой милый, это вульгарный геноцид… — Он взял с полки термос и встряхнул его. — Убери-ка свою карту, если не хочешь, чтобы я осквернил драгоценный исторический документ. Впрочем, со временем кофейное пятно свободно сойдет за кровь…
Бруно аккуратно сложил карту и, спрятав ее в карман висящей на гвозде куртки, тоже налил себе кофе. Оба закурили.
— Джонни, — сказал Бруно, — а ведь ты, в сущности, просто во всем разочарованный циник…
— Боюсь, ты меня переоцениваешь. Кое-какие иллюзии я еще сохранил, как это ни печально.
— Но в успех дела ты веришь?
— В успех, коллега, верят только американцы… А я, если бы вообще мог во что-то верить, скорее предпочел бы бога. На успех я просто надеюсь.
— Но ты в нем не уверен?
Гейм поднял брови и подумал, потом молча пожал плечами и налил себе вторую чашку.
— Ну, если ты не циник, — сказал Бруно, — то уж, во всяком случае, законченный скептик.
— Это уже точнее, — согласился Гейм, прихлебывая кофе. — Скепсиса во мне хоть отбавляй, ты прав. — Он посмотрел на часы. — Не понимаю, почему их до сих пор нет.
— Сейчас должны подъехать…
Гейм молча допил кофе.
— Успех, — сказал он, усмехнувшись. — Ты немного знаешь древнюю историю?
— Древнюю? — удивленно переспросил Бруно.
— Вспомни Пелопоннесскую войну — последний спор между одряхлевшими Афинами и поднимающейся Спартой. Мне все чаще приходит в голову, что мы, в сущности, не что иное, как афиняне двадцатого века…
— Занятно, — сказал Бруно. — По-твоему, значит, мы являемся обреченной стороной. Кто же ты в таком случае — самоубийца?
— Милый мой, историческая обреченность одной из сторон вовсе не лишает ее возможности одерживать победы… иногда. Беда в том, что в конечном счете эти победы оказываются бесплодными. Та же Пелопоннесская война, если опять ее вспомнить, почти до конца велась с переменным успехом… но Сфактерия[116], скажем, ничего не дала Афинам в конечном счете. В конце концов, Бруно, восторжествовала Спарта.
— А ну тебя к черту!
Бруно встал и отошел к тумбочке. Порывшись в ней, он вернулся с бутылкой, молча поставил на стол и сел, снова посмотрев на часы.
— И все же я не понимаю, что тебя заставило быть с нами, — сказал он, разливая вино по стаканам. — В конце концов, извини, это даже не твоя родина…
— Успокойся, со стороны матери я в родстве со всей Центральной Европой. Аристократия позаботилась о своем Интернационале задолго до Маркса, можешь проверить по Готскому альманаху. А что заставило меня быть сегодня с вами здесь, на этой обреченной галере, отплывающей под стены Сфактерии, я могу объяснить совершенно четко. Я здесь потому, что борьба против коммунизма — дело не одной какой-то национальности. Это дело целого сословия, к которому я имею честь и несчастье принадлежать, дело всех тех, для кого неприемлем мир, управляемый плебеями. Может быть, это последняя наша возможность взять реванш у истории или, по крайней мере, еще раз доказать, что не только мозолистые руки умеют бить насмерть. Теперь ты понял?
— Понял, Джонни. — Бруно кивнул и поднял свой стакан: — За реванш!
Гейм залпом выпил вино, сухое и очень крепкое. Ему вдруг захотелось напиться до бесчувствия.
— Господин Иеначек! — крикнул кто-то, постучав в дверь. — Вас к телефону, срочно!
— Наконец-то, — сказал Бруно и вышел.
Гейм налил себе второй стакан и медленно выпил. Через минуту голова у него слегка закружилась, а мысли начали приобретать особенную четкость. «Никто из вас, — усмехнулся он, продолжая разговор с Бруно, — никто из вас не видит, до какой степени это действительно последняя возможность… как ничтожны наши шансы на успех. И эти идиоты еще спрашивают меня — почему я с ними! Где им понять, этим торгашам, что потомок Ягеллонов может позволить себе роскошь умереть за безнадежное дело…»
Он встал, накинул на плечи плащ и вышел из комнаты.
Промозглый сырой холод охватил его на улице — европейская осень во всей своей октябрьской красе. Озябшие фонари тускло освещали полукруглую площадку перед подъездом, дальше была будка часового — единственная деталь, выдающая не совсем обычный характер этой гостиницы. За будкой дорога уходила в непроглядный мрак, словно обрываясь в бездну.
Этой дороги не могло не быть, понял он вдруг с ужасающей отчетливостью. Никакого другого пути для него, Яна Сигизмунда Гейма, нет и не будет. Все дело в том, что он просто лишний на земле — такой, как он есть, сын венского шибера и правнучки польских королей, последний и никому не нужный патриций…