Прометей раскованный - Снегов Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ган погасил сигару. Их прежние измерения были ошибочны. То, что они принимали за изотопы радия и актиния, оказалось барием и лантаном. И Ирен Жолио-Кюри с Савичем ошибались, когда писали о каком-то лантаноподобном веществе, которое они к тому же в одном опыте отделили от лантана. Примесь в нечистом реактиве они отделили, а не лантан! Они так опасались его, Гана, критики, что не осмелились бесстрашно объявить: произошло истинное крушение принятых в радиохимии истин! Он обвинял их в безудержном полёте фантазии — их надо было обвинять в робости!
У него, в Берлине, реактивы идеально чисты. И измерения так тщательны, как только могут быть. А в результате — лантан и барий. Катастрофа! Бомбардируют нейтронами элемент 92, а получаются элементы 56 и 57. Как возможно это? Как это мыслимо?
— Невероятно! — Ган провёл рукой по коротким седеющим усам.
Штрассман впервые видел Гана в такой растерянности.
— И всё-таки факт! — отозвался Штрассман.
— Факт, но непредставимый! — раздражённо сказал Ган.— Я вижу, что это лантан и барий, но я не могу поверить в них!
Штрассман не удержался от иронии:
— Вам не кажется, шеф, что вы похожи на человека, который перед клеткой жирафа кричал: «Врёте, такого животного не существует!»
Ган понимал смешное, даже когда сам оказывался в смешном положении.
— Ваш пример ярок, Фриц, но не убедителен. Дело в том, что во мне два человека, а не один. Глазами химика я отчётливо вижу лантан и барий, а глаза физика свидетельствуют, что химическая картина не больше чем оптический обман.
— Нужно скорей опубликовать наши результаты,— заметил Штрассман.— Если в других лабораториях найдутся люди, не страдающие раздвоением личности, они опередят нас.
— Публикацию нужно дать побыстрее,— согласился Ган.— К тому же лучше, если мы сами признаёмся в своих ошибках, чем на них укажут другие.
Ган позвонил Паулю Розбауду, редактору научного издательства «Шпрингер», и попросил оставить место в очередном номере журнала «Натурвиссеншафтен» для важного сообщения. После этого Ган засел за письмо к Лизе Мейтнер в Стокгольм. Фашистские «партайгеноссе», возможно, поднимут крик о связях профессора Гана с врагом их государства — пусть кричат, это его не остановит!
Штрассман удалился поужинать. Ган сидел один в сумрачном кабинете.
«Мы со Штрассманом неустанно трудились со всем напряжением, на какое способны, над урановыми веществами,— быстро выводил он на бумаге.— Нам помогали фрейлейн Либер и фрейлейн Боне. Сейчас, когда я пишу эти строки, уже одиннадцать часов. В четверть двенадцатого возвратится Штрассман, и, вероятно, я смогу отправиться домой. Суть заключается в том, что мы узнали о «радиевых изотопах» столь странные вещи, что пока решаемся рассказать их только вам...»
И он со всеми подробностями — ни одна деталь не могла показаться Лизе малозначительной — описывал, как они ставили опыт, какой получился результат. Он хотел, чтобы Лиза подумала, нет ли какого-нибудь толкования эксперимента, не опровергающего законов радиоактивного смещения элементов. Он просил её прислать свои соображения, они вставят их в статью и опубликуют тогда статью за тремя подписями. Он знал, что её, изгнанницу, тронет такое внимание к ней, и радовался, что ещё способен доставить ей радость. Нацистские варвары несомненно поднимут дикий шум, если появится наряду с их именами имя беглянки. Пусть шумят. У него своё понимание порядочности. Совесть профессора Гана отнюдь не безразмерная величина, как у некоторых его коллег...
«А теперь мне пора к моим счётчикам»,— закончил он и запечатал письмо.
Он записал показания прибора и обратился к заметке в журнал.
— Я хотел бы отразить в нашем сообщении и подмеченное вами раздвоение личности,— сказал он Штрассману, когда заметка была завершена и отделана.
И, хорошо понимая, что фраза эта станет знаменитой и что отныне её будут цитировать во всех статьях по распаду урана под действием нейтронов, Ган честно дописал в конце:
«Как химики, мы должны заменить радий и актиний в нашей схеме на барий и лантан. Как учёные, работающие в области ядерной физики и тесно с нею связанные, мы не можем решиться на этот шаг, противоречащий всем предыдущим экспериментам».
Он поставил дату: «22 декабря 1938 года», и передал статью Штрассману. Тот пошёл бросить её в почтовый ящик.
Когда Штрассман вернулся, профессор сидел в кресле. Лицо осунулось, глаза потускнели. Ган, что-то шепча, шевелил короткими седеющими усиками.
— Вам плохо? — с испугом спросил Штрассман.
— Сегодня самый короткий и самый тёмный день в году,— устало сказал профессор.— Я не знаю, какой свет принесёт нам завтрашний день. Результаты наших опытов показались мне снова такими невероятными, что захотелось побежать за вами и вытащить письмо из почтового ящика.
Штрассман с изумлением смотрел на своего научного руководителя.
— Я всё-таки не понимаю, что вас так пугает в нашем опыте, профессор?
— Ах, это же так просто! — воскликнул Ган.— Помните зловещую речь Жолио о возможной катастрофе, грозящей всему человечеству? Он предупреждал о радиоактивном распылении Земли и Солнца. Мне тогда его нобелевская лекция показалась чистой фантазией. А что, если наши с вами опыты — первая искра такого радиоактивного распада всего вещества? Что, если мы с вами первые ступили на дорогу, в конце которой — всеобщая гибель?
— Слишком страшная перспектива, я не верю в её возможность! Если Жолио и прав, то всё равно человечество не допустит катастрофы...
— Да, я тоже думаю, что катастрофа невозможна,— сказал Ган, понемногу успокаиваясь.— Если бы это было не так, я бы покончил с собой! Но она невозможна по более веской причине, чем нежелание человечества. Катастрофы не допустит бог, иначе бы она давно уже свершилась.
Он поднял вверх глаза, поминая бога. А Штрассман незаметно передёрнул плечами. Он вспомнил, что Наполеон как-то сказал Лапласу: «Я не нашёл в вашей «Небесной механике» бога, сударь», на что Лаплас, учтиво кланяясь, возразил: «Я не нуждался в этой гипотезе, чтобы построить картину мира». Если бог и существует, он, похоже, вступил у них в Германии в союз с дьяволом — столько коричневых бесов развелось кругом! В коллективную мудрость человечества Штрассман верил больше, чем в седобородого старца, восседающего где-то в космосе.
Но он не захотел своим насмешливым сомнением расстраивать верующего профессора.
Глава четвёртая
Сократ двадцатого века
1. Нильс Бор против Нильса Бора
Нильс Бор в предрождественские дни 1938 года ходил по аллее парка, примыкавшего к зданию Института теоретической физики в Копенгагене.
Бор томился. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь о проблемах ядерной физики.
Дело было не в том, что у него возникли новые мысли. Наоборот, со всех сторон обступили загадки, и не было ни единой яркой мысли, которая бросила бы на них луч света. Бор надеялся, что в разговоре родятся хорошие новые идеи. Бор ненавидел одиночество. Он не понимал Эйнштейна, уединявшегося даже от близких. Творчески мыслил Бор, только споря. Он радовался, когда ему возражали, был счастлив, если доказывали, что он неправ. Это значило, что познание не закончено, можно идти дальше.
Но сегодня сотрудники института разбрелись по домам или мастерили ёлку в подвальном помещении, где завтра все соберутся на праздник. Поговорить было не с кем. С моря дул влажный ветер, оголённые деревья шумели жестяным шумом, временами падал снег. Снег таял, не долетая до земли.
Бор с удовлетворением вспомнил, как месяц назад доверительно беседовал с Ферми. Ферми давно признавался, что если получит Нобелевскую премию, то эмигрирует из Италии. Спад в своей научной продукции в последние два-три года Ферми объяснял невыносимыми условиями фашистского режима» «Я помогу вам бежать в Америку, если вы не захотите остаться у меня»,— сказал Бор. В декабре Ферми получил Нобелевскую премию, из Стокгольма приехал с семьёй в Копенгаген и отсюда направился в Америку. Но перед этим они всласть наговорились. Ферми опять горел. Период творческого застоя кончился, он готовился в новый научный полёт! В своих беседах они устроили великолепное пиршество мысли. Это было всего несколько дней назад. Ферми на «Франконии» ещё не добрался до Нью-Йорка, он ещё где-то на просторах Атлантики, так недавно это было.
А теперь не с кем побеседовать по душам, ни одного человека! Просто чёрт знает что такое!
В конце аллеи показалась чья-то фигура. Бор с облегчением выдохнул трубочный дым. Теперь удастся поговорить. Шёл Отто Фриш, один из его любимцев. Этого паренька Бор встретил в 1933 году в Гамбургском университете. Нацисты выгнали талантливого молодого учёного: у Отто была недостаточно «чистая кровь» для физика. Бор пригласил юного изгнанника в Копенгаген. Здесь Отто показал себя мастером на все руки. Он сам изготовлял камеры Вильсона и счётчики Гейгера — один из них Бор сломал, едва прикоснулся к нему, и с тех пор опасливо избегал этих хрупких изделий. Вечерами Фриш играл на рояле — и так играл, что на его игру сходились, как на концерт. В мастерстве пианиста он не уступал самому Вернеру Гейзенбергу, а тот умел извлекать из рояля звуки!