Ногти (сборник) - Михаил Елизаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообразите, было семеро мужчин, и самый главный — в мерцающих, как слезы Господни, доспехах. Он опирался на широкий меч, заменявший ему костыль. В окрестных полях, что вокруг мшистого замка скандинавских предков, они устраивали ночные облавы на недоумков пастушков.
В просторных каменных покоях после успешного набега богохульствовали, пидерили напропалую, вспарывали пойманным подпаскам худые животы и насиловали в зияющие раны, усаживались верхом на умирающих и похотливо елозили узловатыми чреслами по скользким от крови телам.
Тысяча бледных факелов сомкнулась в сплошное огневое кольцо вокруг мшистого замка в ночь на черную среду. Восемь жестоких товарищей предстали перед судом Божьим и человеческим по обвинению в ереси и убийствах. Моя публичная исповедь, глумливая, на коленях, оставила на бронзовом лице распятого божества гримасу ужаса и отвращения. Щетинистый епископ, председатель трибунала, только и мог, что вздымать толстые пальцы для крестного знамения. Я обратился к справедливому суду с просьбой о недельном молении добрых прихожан за упокой грешной души. В назначенный день нас торжественно вздернули на городской площади, к неуемной радости вонючих крестьян, съехавшихся за сорок верст поглазеть на казнь. После повешения наши бездыханные тела предали всеочищающему огню, а пепел свалили в сточную канаву. С тех пор я всегда и везде. Это называют ложной памятью.
3
Неприкаянный я, ох неприкаянный. Мне трудно говорить, сбиваюсь на патетику. Я задыхаюсь, я смущен. Читайте эти строки через вуаль.
У меня постоянная девушка. Ее зовут Анжела. С ней я беспомощный и чудовищно капризный. Она носит меня в ванную на руках, моет, как маленького, детским мылом, без мочалки, одной ладонью, вверх-вниз, между ягодиц, и говорит, сжимая в горсти:
— Ты хер когда в последний раз мыл?
Я млею от бесстыдной постановки вопроса, я розовею — какой конфуз! — и шлепаю по воде, забрызгивая ей халат.
— А потом этим хером немытым в меня полезешь. — Анжела кутает меня махровым полотенцем и вынимает из ванны, я болтаю ногами и делаю все, чтобы она меня уронила. — Не вертись! Ну, кто-нибудь еще возился так с тобой, дурачок?
Ташка! Ташенька! Я скучаю по тебе, блядь моя солнечная.
Я помнил всех ее любовников, помнил лучше, чем она, знал их поименно, имел представление об анатомических особенностях их пенисов, ночами сходил с ума и в слезливой немощи грыз худенькую свою подушечку, дошел до полного маразма и завел что-то вроде двух колод карт. Первую, объемистую, пригодную для игры в покер, составляли Ташкины мужики. Вторую, тощенькую, составляли мои женщины — я «бился» ими, карт катастрофически не хватало. Я не считал минет за полноценный половой акт, но тогда — «подержалась за член» я относил к упрощенному соитию, заводил новую карту, случал и получившуюся парочку откладывал в отбой.
Я сбежал от нее в ноябре, когда гинеколог, брезгливый и быстрый, шарил, как вор, между ног моей душеньки, вычищая нашу совместную оплошность. Через месяц я затосковал и решил воротиться. Но меня забыли — она успела снюхаться с другим. Меня поставили в известность:
— У него, в отличие от тебя, всегда под рукой гондоны.
— Гондоны, — умилился я.
— Он таксист. Представь, полный бардачок гондонов.
Полный бардачок… Невесомыми пальцами коснулся ее плеча, но услышал лошадиное фырканье:
— Я спешу! — и потрусила, покачивая жопой, как авоськой.
Чутьем хирурга я уловил: еще мгновение — и потеряю. Я предпочел не слушать чушь: «подлец» и «руки убери». Опыт подсказывал, что женщине не нужно затыкать рот. Достаточно заткнуть пизду. В сущности, изнасилование — это тот же самый половой акт, с той разницей, что первые минуты женщина не очень хочет.
Бесчувственная! В разлуке я сошелся с гордой мудаковатой женщиной Ульяной. Она иногда приходила ко мне по утрам, и на кухне по-семейному гремели кастрюли, яичница взрывалась на сковородке, как порох.
Недавно встретились в метро: плащик, платочек, похожа на козочку. Я сказал:
— Ульяна, я жрать хочу, — и подумал, что, как ни скажи, а звучит хреново: Ульяна, Уля, Яна, Ляна…
Пригласила домой, поставила на стол жестянку со шпротами и думала, что расщедрилась. Я, как пеликан, заглотнул рыбку-другую, от жадности подавился, звонко раскашлялся, расплевал жирные шпроты по всей кухне.
— Ничего страшного, зайчик, не смущайся, — сказала эта дура, — все естественное прекрасно, — и как бы между делом прибрала жестянку в холодильник. Дескать, вырыгал я свою порцию. Больше не положено.
Вот ей-богу, найду общественный сортир и на сахарной от свежей побелки стене напишу разборчиво, печатными буквами: «Я выебал куда хотел Ульяну Савченко, верную жену и заботливую мать», — и подпишусь, а лет через тридцать престарелый, но ревнивый Савченко ненароком забредет в тот сортир, прочтет надпись да и пристрелит меня из дробовика. Но раньше я напишу правду обо всех замужних стервах. Поджимайте хвостики, сучки! Иду в сортир. Разоблачать!
А пойду-ка я лучше на заседание к христианам, возьму самую красивую христианку и начну подминать под себя на глазах у паствы. Какой-нибудь юноша, истово верующий, ткнет мне в мошонку чугунным распятьем, но я, не потеряв самообладания, скажу, что сила в силе, а не в слабости, и все смазливые девки-христианки соблазнятся мной, и в течение многих лет мне будет кому позвонить, а не состоять в звании почетного поллюционера.
Неудачи стали преследовать меня даже в эротических снах. Бабы из грез моих, некрасивые и вульгарные, ведут себя отвратительно, не даются до самого последнего момента, я кончаю, не успев овладеть строптивой дрянью, просыпаюсь с бешено колотящимся сердцем и раздавленной в сперму мечтой.
В реальной жизни девки меня боятся, я их здорово подавляю. Мне всегда казалось, что пока я смотрю женщине в глаза, могу делать с ней все, что захочу. Теперь это не всегда получается. Как правило, никогда.
Официально заявляю: девственницы — мировое зло. По моему глубокому убеждению, младенцев женского пола сразу же после рожденья надо лишать плевы хирургическим путем. Скальпель хирурга спасет мир. Девственность как идеологический фетиш должна прекратить существование. Я полгода транжирил обморочные поцелуи на склочную девственницу с тельцем канарейки. Не уступая мольбам, она мочилась на персидские ковры моей души, и хитрые реснички дрожали, как крылышки осы. Я плакал по ночам, целуя собственные плечи и запястья, гладил стонущими пальцами бедра, шепча наивные слова любви самому себе. Впрочем, моя внешность подталкивает даже самых отпетых шлюх к порядочности и половой бдительности. Иногда я чувствую, что на мне зарабатываются местечки в Раю.
4
Оправившись, стараемся подтереться так, чтоб не испачкать большого пальца, черепашьи втягиваем его, поджимаем, сознавая — надо бы без сердца, с холодным умом, иначе указательным бумагу насквозь, — вечно экономим, а надо бы в три слоя. А после с тревогой принюхиваемся, тщательно моем руки, опять принюхиваемся — приучены с детства. Потом за туалетный освежитель: примешать к запаху дерьма нежный цитрусовый запах. Дерьмо с цитрусом.
Сквозь небесное сито лезут солнечные пальцы. Что за шелковое затишье вокруг, и сердце не бредит бедой… В борще пластинки разваренного лука, точно туда остригли ногти. В левую руку, как отрубленную голову, государственное яйцо с розовым штампом, в правую — ножик. Резко надсекаем яичко, и оно улыбается широко. Но, взяв улыбку за края, вываливаем содержимое на сковородку. Шипи, шипи, досмеялось, горюшко!
В медовой безмятежности сквозь стены приходят посторонние образы, их инородность чарует: верещит младенец — не покормили, у юной матери перегорело молоко, она безуспешно цедится, цедится, мнет разжеванные соски и возбуждается. Я, симпатичный, гладенький, завернувшись в свежую, только из прачечной простыню, разглядываю собственный член, торчащий, как мухомор, из накрахмаленных складок.
Выйду на улицу, куплю рыдающие гладиолусы — и давай поджидать самую некрасивую, в дутой куртке, с серым шарфиком. С такой лучше всего. Каждую ночь перед сном говорит:
— Как ты можешь любить меня, такую некрасивую, — а глазенки счастливые, рыбьи, так и горят.
Но я уже не прошу женской привязанности. Пусть это будут запорожские казаки, мифические великаны с медными спинами. Они защитят меня от блевотного мира, нарекут Стебельком, или Соколиком, или как-нибудь еще ласково, с ними я воспряну, стану носить нож в крепком кожаном сапоге, смеяться с грохотом днепровских порогов, накручивая на палец ус, широкий, как лист папоротника.
На дворе вечер майской Победы, тлеющий уголек народной гордости в огненных потрохах фейерверка. Хоть вы, ветераны, примите меня! Быть может, сжалится седой орденоносец, зазовет домой. Меня напоят липовым чаем, покажут вылинявшие снимки сгинувших фронтовых товарищей, и я, угодливый внучек, с душой затяну балладу о синем платочке, и расчувствовавшийся дед подарит мне припрятанный с войны парабеллум.