Владимир Вениаминович Бибихин — Ольга Александровна Седакова. Переписка 1992–2004 - Владимир Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ошибка той цивилизации была в надежде внушить всем один уклад мысли, пусть верный и благочестивый. Раскол сейчас в крови, в кости и не он имеет причины, а он ищет себе к чему себя приложить. Oдна из дам, нетерпеливо ожидающих возобновления зосимовой пустыни, косо смотрит на теперешнего патриарха, потому что он «убил Меня», и надеется на петербургского Иоанна. Т.е. в храм войдут уже со смиренным признанием раскола, как паломницы, шедшие к старцу Тавриону под Елгаву, сообщали нам с отрешенным спокойствием, что католиков уже крестит бес, а в наших православных верхах согласились, чтобы вера была католическая. Раскол произошел как-то давно, и даже могу сказать когда: когда с концом античной патристики кончился слух к библейскому слову или вообще к слову. Раскол тогда стал обязателен, чтобы истина хоть так дала о себе знать, а то ей больше нет щелочки просунуться. Есть ли в русском языке еще запас слова? Чувствуешь себя как в катакомбах (Хайдеггер: как индеец в резервации), и поневоле вытолкнет из культуры в природу.
Ольга уже плохо представляет себе неделю [15] без поездки к Николе в Хамовники, и на св. Владимира она снова говорила с о. Димитрием, он с ней любезен и, я Вам писал, становится печален, когда она говорит плохое о себе. Я передал ему через Ольгу своего Паламу, без пояснений, думая, что он сразу увидит, где огонь и где дым.
Алексей Родионов (он слушал Вас и меня) понимает у Вас строки
И что было, того не будет.
Будет то, чего лучше не бывает.
в том смысле, что не будет «даже того, что то, что было — было», «может ли иначе быть то, чего лучше не бывает».
Володик не слушает чтения, только «страшные истории», и воинственно нерелигиозен, но это только когда идет через меня, и я сам на его стороне, тем более что событие, всякое, его захватывает, и приблизившись у о. Дмитрия к чаше, он, чему его не учили, важно и отчетливо сказал: «Меня зовут Володик». — Олег, которому полтора года, ничего не говорит (а Володик в таком возрасте говорил как мы), и для всего у него, прямо по Волошинову-Бахтину, только один страстный, до хрипоты выкрик: «Там!» (у Бахтина идея языка, состоящего только из одного слова). Ни папа ни мама. Хотя однажды, забывшись с кем говорю, я его подошедшего с поленом бегло поправил, «нет, это мы пока рубить не будем», и он тотчас умненько взглянув повернулся и относ полено на место. Он не хочет говорить, как, начав было правильно пилить (а Володик в раньшем возрасте чуть не перепилил лестницу в доме), снова стал демонстративно водить тыльной стороной. Чем дальше там больше мы с Ольгой удивляемся и умываем руки. За Рому всего спокойнее, когда он скажем влетает во двор на велосипеде и на половину поселка поет «Полна коробушка».
Всего Вам доброго. Я пишу Вам, пользуясь Вашим любезным разрешением, собственно как себе в дневник. Не бойтесь меня задеть; на «разногласия» я не способен, самое большое — на утрату интереса, до чего в том, что касается Вас, очень далеко у меня и у Ольги. В Вашем письме из Рима, я Вам говорил, есть сам Рим. — Мы решили не отдавать Рому в этом году в школу и жить глубоко до октября, с моим выездом ненадолго во Фрейбург в конце сентября. А как Вы?
Ваши О., В.
Азаровка, 12.8.1995
Дорогой Владимир Вениаминович,
Дорогая Оля,
(хочется обратиться к мальчикам: Рома, Володик, Олежек! — но вряд ли последующее им интересно. Тогда вот как: обратившись к ним, кончу их часть письма пожеланием: Добрый день! или, как говорят в Вашем скором Фрейбурге, Grüß Gott! — между прочим, Аверинцев говорил это каждому из швейцарских гвардейцев на лестнице, ведущей в покои Папы).
Ваше письмо — опять чудесный подарок, кроме другого, настоящая проза и от нее веет этим болотом с «легкой» водой в глубине. После Италии я не перестаю чувствовать здесь: Какая низина! как низко и вязко, как хочется повыше! Во Фрейбурге Вы насладитесь нормальной — по моим понятиям — высотой места. Где повыше, там, кажется, и слышно, и видно… Голландия, впрочем, еще ниже и пропитанней водой, а там Рембрандт и Вермеер. И в них есть бодрость, какой ноющая русская кисть не знала (исключение — Венецианов, которого я втроем с Глинкой и Пушкиным считаю непродолженной российской возможностью: сухость, чистота, точность). А потом как завыли: Мусоргский, Достоевский, передвижники… Кончилось staccato. Да, ничего здесь не вживается, как Вы пишите, никакого мандельштамовского «эллинизма».*(см. об.) (*Я не очень поняла, что Вы называете «расколом»: с кем? с католиками? с собственными верхами? уход в свое сектантское подполье? Как я ненавижу эту подвальную сырость наших низовых мнений, их хитрое слабоумие
как при царе Горохе,
Как в предыдущие эпохи.
Мне кажется, это очень серьезная вещь, здешняя светобоязнь, и никак не переводится. «Мы люди маленькие…» Про этот лукавый агностицизм мне и хотелось написать Вам в ответ на «Власть России»: это вторая, по-моему, сторона «непротивления», лучезарного в Борисе и Глебе. Кикимора болотная. Кстати, один из номеров Д. Пригова — он умеет кричать кикиморой. Все говорят: похоже. Все мы откуда-то знаем, как кричат кикиморы. —
Вот, кстати, об укорененности язычества. Сколько я им занималась, могу сказать: его хтоническая часть несомненно укоренена, даже глубже, чем корни. А все повыше — шатко-валко. Космической мысли фактически нет — эвенкийская мифология по сравнению с этим Эмпедокл. Такого же рода, считают, была автохтонная римская мифология, до адаптации греческой.) Аверинцев говорил, что все мы déraciné (вследствие революции) и поэтому разговоры о «корнях» нелепы, и что единственно где теперь можно enraciner — это в небесах. Но кажется, так оно было и до комиссаров. При Борисе и Глебе. Вы знаете, однажды, лет 10 назад, я гостила в Грузии и грузинские хозяева повезли меня смотреть монастырь в небольшой пустыне недалеко от Тбилиси. Мы потеряли дорогу, и все всерьез забеспокоились: даже в небольшой пустыне бывают песчаные бури и можно не выбраться. И тут мы увидели прохожего, русского, немолодого, почему-то в старой гимнастерке и с вещмешком. С простым лицом, как из военного фильма. Он объяснил, как выехать, а в машину не сел. Мои хозяева развеселились, а я оглянулась на нашего проводника: видели бы вы, как он смотрел нам вслед! Нет, не как Экклезиаст, по-своему даже весело, но понимающе что-то. То, о чем не было понимания ни в беспокойстве моих хозяев, ни в их успокоении, ни в нашей машине со снедью для пикника, ни в идее ехать в монастырь через пустыню. Что-то вроде того, что «мир-то кончился, а вы еще волнуетесь». Вроде того. И я подумала: да, с этим российским «знанием» что делать на земле, с землей? Но небесно ли это знание? я не уверена. Оно и с небес слетает по касательной. Потому что «небо» — не менее твердая вещь, чем «земля», и их напрасно так противопоставляют, там тоже жители, а не беглецы.
Мне так много хотелось бы Вам рассказать, но устно легче. Я заметила, что не боюсь Вашего слуха, не боюсь наскучить, как большинству людей, «рассказами из жизни», вроде этого солдата. И Ваши рассказы мне так приятно читать. Про пустынь, про «Умелые руки». Они (рассказы) оставляют предметы свободными: вроде где-то близко что-то вроде «морали» — а нет, уходит. Отец Димитрий сказал Вике, что ему мои письма приятны: «Она, — говорит, — не называет словами, а как будто проводит словами по вещам, как кистью». Не знаю, правда ли, но такое письмо я и люблю, хотя так точно — двигательно: «проводить» — и жест — не назвала бы. Да, это противоположно магии имени, магическому, властному именованию (чье дурное и сниженное подобие — афоризм). Я так рада, что Ольга встретилась с отцом Димитрием: это неисчерпаемое даяние, он дает столько, сколько человек может взять, и еще впрок (за годы знакомства я убедилась, как это «впрок», «навырост» потом выявляется)+ см. об (+ Между прочим, на моей памяти Ольга — первый человек, с кем получилось так, как хочет о. Д. Когда я просила его внимания к кому-нибудь или для себя назначить день и час, он отвечал: «Если нужно, найдете». Видимо, было не нужно, поскольку никто и не пытался искать, поняв такой ответ как отказ.) Вы говорите: раскол: Но эта линия единства проходит через/сквозь все бездарные времена, из рук в руки, очень немногие руки, наверное, и мало знаменитые. Я чувствую это же в Иоанне Павле II, он тоже по-настоящему там, где единство.* (*И в Патриархе Афинагоре (я читаю беседы с ним Оливье Клемана: когда-то это доходило до меня в самиздате, пер. В. Зелинского). Очень утешающая книга.) Он сказал, листая мою гнозисную книгу, в точности те же слова, что о. Димитрий: «Боюсь, я не все пойму». Я чуть не засмеялась от такого повтора. И если это есть, единство как единство с собой, прежде всего, и, как оказывается, тем самым — единство с теми, кто так же един с собой или хотя бы любит это (а я не больше, чем люблю издалека и вовсе не имею в себе), то при чем здесь спор и разногласие? Это тишина вокруг того, о чем не только не спорят, но и не говорят.