При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы - Андрей Немзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Необходимо отметить, что, признав в статье 1924 года особую природу пушкинского творчества и особость положения Пушкина в истории русской культуры, Тынянов стремился «обойти» эту проблему. Героями двух его романов стали младоархаисты Кюхельбекер и Грибоедов, литературные противники Пушкина, потерпевшие жестокое поражение. (Словно бы и не от симпатизирующего им Пушкина, но в то же время и от него, якобы всегда умеющего быть при удаче. Этот мотив подробнее развит в «грибоедовском» романе.) При этом, однако, именно Пушкин уводит в райскую обитель умирающего Кюхельбекера (финал «Кюхли») и превращает мучительно тянувшуюся «смерть Вазир-Мухтара» в «жизнь Грибоедова» (финал «Смерти Вазир-Мухтара», где из мгновенных впечатлений Пушкина возникают будущие строки «Путешествия в Арзрум» – закрепившаяся позднее в общественном сознании биография Грибоедова-«победителя»; см. в особенности толстовскую по генезису сентенцию «Смерти не было»[525], резко контрастирующую с заглавием романа). Вероятно, исчерпанность темы «тщетная борьба с Пушкиным» сыграла свою роль при отказе Тынянова от замысла романа о третьем младоархаисте – Катенине-Евдоре, а опасение прямого обращения к Пушкину привело сперва к прозе на материале «чистой» истории (истории без словесности), а затем к идее романа о предках Пушкина. Согласно воспоминаниям Н. И. Харджиева: «…и здесь у Тынянова возникло немало сомнений. Ему казалось, что работа над психологическим романом о великом поэте обречена на неудачу. Поэтому он решил писать хронику “Пушкины”, историю рода, исключив из нее именно А. С. Пушкина <…> Тынянов сказал:
– Глава о нем будет самая короткая. В рамке: А. С. Пушкин и две даты – рождения и смерти»[526].
Рассказом о «мнимом средоточии» должен был стать «эквивалент текста». Пушкин оказывался табуированной (то есть божественной) фигурой, историзм оборачивался крайней мифологизацией. (Ср. построение пьесы Булгакова вокруг значимо отсутствующей фигуры поэта.) В итоге Тынянов выбрал внешне более традиционную, биографическую стратегию. Однако ведя свое «правильное» подробное повествование о Пушкине, писатель не отступил от идеи «мнимого средоточия». Тыняновский Пушкин бессмертен, потому что равен русской поэзии как таковой[527] и в то же время «легок», «быстр», «подвижен», «изменчив», «не равен себе». Смех, сопровождающий первое упоминание «прозвания» еще не появившегося перед читателем героя (сообщив свой адрес казачку и таким образом заявив свое родовое имя посетителям винного погреба, Сергей Львович записывает адрес с «легким смехом» – 4), возникает в самых ответственных точках повествования: с него начинается отчуждение от семьи («Чему ты смеешься, что зубы скалишь?» – 52), с него начинается подлинная поэзия, растущая из тайной и запретной любви и отменяющая смерть («А возвращаясь от Кагульского чугуна вдруг засмеялся. Он не умер, не сошел с ума. Он просто засмеялся какому-то неожиданному счастью. И, пришед домой, он всю ночь писал быстро» – 433). Не случайно в 29 главке третьей части (прощание с Лицеем) Пушкин приравнивается к многоликому имитатору-пересмешнику Яковлеву: «Нужно единство (очевидно, не только лицейское. – А. Н.), и кто его создает – не забывается <…> Кто же <его создал>? – спросит строгий мыслитель, уж не Пушкин ли, который половину лицейских не помнил? Уж не Яковлев ли, Яковлев – Двести Нумеров, который изображал двести фигур, начиная с бутошника?
Да, Пушкин и Миша Яковлев <…>
Миша Яковлев – Двести Нумеров. Таково было его звание – он изображал двести персон, знакомых и встречных, бутошника и Пушкина» (445–446)[528].
Слова Тынянова предполагают непроизнесенное продолжение: в свою очередь, изображавшего всех, включая Яковлева, откликающегося на все, не имеющего фиксированного обличья, но зато имеющего имя с многообразными «колеблющимися признаками». Семантическая многомерность этого имени позволяет использовать его в заглавии «прямо» – без замены синонимом (всегда схватывающим лишь часть, а не смысловое целое), игровых деформаций, определений, обстоятельств, дополнений. Названия других тыняновских произведений наступательно загадочны: в принципе читатель не должен до знакомства с текстом понимать, кто такие «Кюхля», «Вазир-Мухтар», «Киже», «восковая персона». «Пушкин» предполагает ясность, оборачивающуюся мерцанием многих смыслов уже в первой фразе – «Маиор был скуп». Вырастающая из нее первая главка оказывается системой мотивов, разнообразно развивающихся и варьирующихся в романе, и в какой-то мере свернутым аналогом целого – одновременно прозрачного и непостижимого, детерминированного историей и свободного, ироничного и монументально торжественного.
2002II. Карамзин – Пушкин
Третья часть романа Тынянова «Пушкин» начинается буквально с появления Карамзина: «Когда дядька Фома сказал ему, что его дожидаются господин Карамзин и прочие, сердце у него забилось, и он сорвался с лестницы так стремительно, что дядька сказал оторопев: “Господи Сусе”» (377). Карамзин в этой части романа занимает исключительно большое место, что не может мотивироваться только его реальной ролью в судьбе Пушкина (ср. проходные эпизоды с участием Батюшкова и Жуковского[529], лаконичные упоминания Катенина в главке о первом визите к Авдотье Голицыной – 447, о чем ниже; в качестве действующего лица Катенин не появляется вовсе[530]). Тыняновских Карамзина и Пушкина связывают совершенно особые отношения; поначалу старший персонаж видит в младшем свое повторение: «Он любовался Александром. Семнадцать лет! Как в эти годы все нежно и незрело – о, как в эти годы не умеют кланяться, гнуть спину! Какие сны, стихи, будущее» (384). Заметим, что Карамзин вступает в роман человеком уже все пережившим: «Ему было тридцать четыре года – возраст угасания» (12)[531]. Нынешнее состояние Пушкина мыслится Карамзиным как временное: «Он знал, например, что и этот молодой человек, племянник забавного Пушкина, который такими страстными взглядами следует за женщинами, пишет страстные стихи (заметим повторяющийся эпитет, уравнивающий стихи и женщин. – А. Н.), которому не сидится на месте в его лицее, – тоже скоро остепенится» (400–401). Контекст карамзинского рассуждения показывает, что речь идет о чем-то большем, чем естественная смена возрастов. Карамзин просит Пушкина прочесть стихи, и тот читает элегию «Желание» с концовкой «…Пускай умру, но пусть умру любя»[532]. Существенно не только варьирование этой формулы в «Цыганах»[533], но и ее карамзинское происхождение. Как было отмечено В. В. Виноградовым, сходные конструкции присутствуют в стихотворении «Отставка» (1796) и повести «Сиерра-Морена» (1793)[534]. Таким образом в стихах, обращенных к его жене[535], Карамзин узнает собственные слова и прежние чувства.
Размышления о будущем юного поэта появляются у него вслед за «сильным желанием пожаловаться Пушкину» (400), а это желание связано с двусмысленным положением Карамзина, конкретно – с проблемой цензурирования «Истории государства Российского». «Он подлежит цензуре царя – и более ничьей. Этот низкий генерал (начальник военной типографии Захаржевский. – А. Н.) <…> кажется, заблуждается о пределах своей власти. А быть может, и не заблуждается?» (400). Упоминание проблемы царской цензуры естественно ассоциируется с аналогичной (и гораздо более известной) проблемой, вставшей перед Пушкиным во второй половине 1820-х годов. Это подчеркнутое схождение заставляет пристальнее присмотреться к обрисовке Карамзина в третьей части романа.
Перед нами великий писатель, оставивший литературу ради исторических штудий, человек, желающий быть советником государя и постоянно ощущающий двусмысленность своего положения, тяготящийся придворным статусом и неспособный по важным причинам от него отказаться, презирающий официальные награды, предпочитающий сомнительному счастью – покой, муж молодой жены, за которой ухаживает государь[536]. Если большая часть характеристик точно соответствует биографии Карамзина, то поданный педалированно сюжет Екатерина Андреевна – Александр I представляется важным почти исключительно в «пушкинском плане» – в качестве предсказания легендарного романа Натальи Николаевны и Николая I. Наряду с царем за Екатериной Андреевной ухаживает и «мальчишка», тайно предпочитаемый и государю, и великому мужу. Роль Дантеса (с вполне понятными поправками) разделяют в романе Пушкин и Чаадаев. При таком сгущении легко распознаваемых мотивов поздней пушкинской биографии двуплановость обретают и мотивы менее наглядные. Так, неподписанная записка, полученная Екатериной Андреевной от Пушкина, оказывается отдаленным подобием анонимных писем. Отметим также излишние с точки зрения сюжетного развития упоминания о вражде Карамзина с князем А. Н. Голицыным (401) и намеки на гомосексуализм последнего («Бока министра от его особых пристрастий становились все более пухлыми, улыбка все более умной, скрытной» – 454). Голицын здесь эквивалентен С. С. Уварову – тоже министру народного просвещения, политическому противнику Пушкина и мужеложцу[537].