При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы - Андрей Немзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если в 3-й главке Тынянов перенес в 1818–1820 годах черты литературной ситуации 1824–1825 годов, то в главке 2-й он спроецировал в ту же эпоху мотивы еще более поздних лет. Точно описав восторженное отношение Кюхельбекера к Жуковскому в 1817–1818 годах[476], Тынянов переходит к портрету старшего поэта: «Жуковский жил в уютной холостой квартире, ходил в халате, курил длинный чубук. С ним жил только слуга Яков, спокойный и опрятный, неопределенных лет, с серыми мышиными глазами, который неслышно похаживал по комнатам в мягких туфлях. Жуковский был еще не стар, но уже располнел бледной полнотой от сидячей жизни. Небольшие глаза его, кофейного цвета, заплыли. Он был ленив, мягок в движениях, лукаво вежлив со всеми и, когда ходил по комнате, напоминал сытого кота» (43).
Ироничное описание, в котором «случайные» мотивы (уют, опрятность, «мышиные» глаза Якова, его неслышная походка и мягкие туфли, полнота Жуковского, его заплывшие глаза, мягкость в движениях, лукавство) исподволь подводят к ключевому образу («напоминал сытого кота»), несомненно, полемически ориентировано на стереотипное представление о позднем Жуковском, сложившееся во второй половине XIX века благодаря усилиям мемуаристов и официальных историков литературы. Интересно другое: портрет, нарисованный Тыняновым, представляет собой вариацию на тему, заданную самим Жуковским в сходных финалах его поздних сказок:
КотОстался при дворе и был в чиныПроизведен, и в бархатных являлсяВ дни табельные сапогах. Он бросилЛовить мышей, а если и ловил,То это для того, чтобы немногоСебя развлечь и сплин, который нажилПод старость при дворе, воспоминаньемО светлых днях минувшего рассеять.
(«Кот в сапогах», 1845)Серый волкДушою в душу жил с царем ИваномДемьяновичем, нянчился с егоДетьми, сам, как дитя, резвился с ними,Меньшим рассказывал нередко сказки,А старших выучил читать, писатьИ арифметике, и им давалПолезные для сердца наставленья.
(«Сказка об Иване-царевиче и Сером Волке», 1845)[477]Ирония Тынянова отражает мягкую самоиронию позднего Жуковского, легко узнаваемого и в Сером Волке, и в Коте в сапогах[478]. Важным мотивом автохарактеристик Жуковского является его (и, соответственно, его персонажей) придворно-педагогическая деятельность. В 1817 поэт только начал давать уроки русского языка принцессе Шарлотте (будущей императрице Александре Федоровне); многочисленные нападки его педагогическая служба вызвала несколько позже. Для самого Жуковского вехой здесь был 1825 год, когда он стал наставником великого князя Александра Николаевича (будущего Александра II): амплуа педагога-придворного срослось с Жуковским окончательно в 1830-е годы.
Педагогические мотивы, обнаруживающиеся в подтексте тыняновского портрета, находят соответствие в других фрагментах главы «Петербург». Важная для романа в целом антитеза «покой – порыв» получает здесь специфическую огласовку: покой ассоциируется с педагогической деятельностью, порыв – с литературой. Так, глава открывается письмом «доброго директора» Е. А. Энгельгардта, в котором отчет о житье Кюхельбекера («как сыр в масле») начинается с рассказа о его службе в благородном пансионе. Литература в письме Энгельгардта предстает извинительной причудой «успокоившегося» героя. Аналогично суждение тетки Брейткопф, довольной тем, что племянник дружен с «Жуковским и еще там разными литературными лицами, которые, однако, имеют значение!» (41)[479]. Напротив, Пушкин после несостоявшейся дуэли доказывает Кюхельбекеру, что он «должен послать к черту все благородные пансионы и заниматься только литературою» (44).
Следующая главка (в которой Грибоедов и Рылеев перевоспитывают Кюхельбекера) открывается словами: «И в самом деле учительство начинало надоедать Вильгельму». Наконец, в завершающей 10-й главке тетка Брейткопф советует Вильгельму, воспользовавшись протекцией Жуковского, стать профессором в Дерпте. «Профессура в Дерпте, зеленый садик, жалюзи на окнах и лекции о литературе. Пусть проходят годы, которых не жалко. Осесть. Осесть навсегда» (59). Герой, однако, выбирает не педагогический покой, постоянно связываемый Тыняновым с фигурой Жуковского[480], а литературу и странствия. Конфликт «Теона и Эсхина» получает разрешение и оценку, противоположные авторским. Выбор покоя (педагогики) осмысливается как измена литературе.
Такое противопоставление Кюхельбекера Жуковскому не описывает их реальных отношений. В этой связи интересно, что Тынянов игнорирует заведомо известный ему источник – письмо Жуковского к Кюхельбекеру 1823 года, в котором старший поэт отговаривает младшего от самоубийства. Между тем возникающий в письме мотив пистолета играет важную роль и в мотивной структуре романа (ср. пистолет, в который набился снег, в сцене дуэли с Пушкиным, поединок с «чеченом» в главе «Кавказ», неудачное покушение на великого князя Михаила Павловича и пр.[481]): «Сделать из себя кусок мертвечины, в котором будут гнездиться несколько минут черви, весьма легко: первый глупый слесарь даст вам на это средства, продав дурной пистолет»[482].
Аналогично Тынянов опускает важные документы в финале романа. Упомянув о литературном завещании Кюхельбекера, продиктованном Пущину 3 марта 1846 (200–201), он обходит другой вариант литературного завещания – письмо Кюхельбекера Жуковскому от 20 декабря 1845 года[483]. Вместо последнего «прости» Кюхельбекера, обращенного к пережившему его Жуковскому, роман венчает «встреча» героя с умершим, но вечно молодым Пушкиным. Жуковский же в «Кюхле» остается на роли «кота в сапогах», заданной не только историко-литературной концепцией Тынянова, но и сказкой старшего поэта.
Насколько важен для Тынянова был этот текст, свидетельствует его новое появление в романе «Пушкин»: «Потом Жуковский подарил ему книгу своих стихов. Жуковский был высок ростом, длинные волосы падали на лоб, он был смешлив и говорлив. <…> Жуковский, осмотревшись, тотчас сказал о директоре, что он похож на кота. И в самом деле он был похож на кота – плавного, сытого и потому доброго»[484]. Тынянов полемизирует с эпизодом из «Кюхли»: внешность Жуковского в «Пушкине» отрицает его внешность в «Кюхле», а маска сытого кота переадресуется другому педагогу – Энгельгардту, вражда которого с юным Пушкиным является одним из лейтмотивов третьей части тыняновского романа[485].
2. Чечерейцы
11-я главка четвертой главы «Смерти Вазир-Мухтара» – внутренний монолог Грибоедова о Кавказе, строящийся на цитатах из русской поэзии: «Ода на день восшествия <…> ее величества государыни императрицы Елисаветы Петровны» (1748) М. В. Ломоносова, ода «На возвращение графа Зубова из Персии» Г. Р. Державина, послание Жуковского «К Воейкову», повесть П. Г. Ободовского «Орсан и Лейла». Особую роль играют здесь тексты Державина и Жуковского: Тынянов прибегает к двойному цитированию, отсылая не только к самим стихам, но и к пушкинскому примечанию 8 к «Кавказскому пленнику». Полемическая отсылка к первой из южных поэм Пушкина работает на ключевое для романа противопоставление: Пушкин – Грибоедов.
Пушкинское примечание приурочено к описанию Кавказа (формально – к стиху «Белел на небе голубом»)[486]. Вступая в поэтическое соревнование с Державиным и Жуковским, Пушкин приводит их тексты как высокие образцы, цитирует две строфы державинской оды и 54 строки послания Жуковского, стремясь дать полную информацию о достижениях предшественников. Иначе обстоит дело в романе Тынянова, где цитирование выборочно и концептуально и сопровождается ироническим комментарием героя.
«Тотчас же Державин дал в описании Кавказа довольно верное изображение альпийской страны:
Как серны, вниз склонив рога,Зрят в мгле спокойно под собоюРожденье молний и громов.
И особенно удалась ледяному старцу[487] картина альпийских льдов:
Там солнечны лучи средь льдов,Средь вод играя, отражаясь,Великолепный кажут вид (317).
У читателя, знакомого с державинским текстом лишь по роману Тынянова, должно сложиться представление, будто ода написана белым стихом. На самом же деле здесь обыгрывается державинский прием – в оде не совпадают строфическое и рифменное членение (схема: АбАбВгВгДе // ДеЖзЖзИкИк). Цитируются три последних стиха пятой строфы и 2-3-4 стихи строфы шестой; место же 1 стиха шестой строфы, рифмующегося у Державина со стихом 9 строфы пятой («Ты зрел, как ясною порою»[488]), занимает ремарка о «ледяном старце». Стих деформирован и тем самым иронически снижен. Если учесть, что ломоносовская ода подвергнута исторической критике (картина, в ней воссозданная, не соответствует политической реальности 1730–1740 годов), а строки Ободовского – критике «географической»[489], то суть грибоедовского монолога ясна: русская поэзия не увидела истинного Кавказа, подобно тому, как не поняла Кавказа российская государственная мысль. Герой стоит в оппозиции как к поэтической традиции, в рамках которой для него существуют Ломоносов, Державин, Жуковский (а следовательно, и автор «Кавказского пленника») и Ободовский[490], так и к восточной политике российской монархии. Цитата из Жуковского скрепляет темы поэтической и политической оппозиционности. Цитируются лишь несколько строк: «Жуковский попробовал было набросать краткий список и утверждал, что там