Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, Владимир Николаевич, только не Гаврилов. Это что-то ужасное. Возьмите один его цинизм, неуважение к женщине.
— Вы ошибаетесь, — возразил Астафьев, — нельзя поклоняться тому, чего не уважаешь. А для Гаврилова женщина — все.
— Вы полагаете? — задумчиво спросила Лабунская.
— Я уверен в этом.
— А я вам, кажется, не рассказывала, как мы с ним познакомились? Не успела я приехать сюда и устроиться в номере, как он подошел ко мне в столовой, отрекомендовался и сказал: «Судя по вашему костюму и жизнерадостному личику, вы намерены заниматься флиртом. Самый неотразимый человек здесь — я. И я вам искренне советую начать с меня, не теряя времени». Каков?
— Это на него похоже, — сказал Астафьев, — и вы заметьте главное: тут нет ни капли рисовки.
— Да, но это слишком однообразно и может скоро наскучить.
— А вы боитесь скуки? — спросил Астафьев.
Хорошенькое личико приблизилось к нему в упор, а бархатный голос сказал:
— Пока я с вами, я от нее застрахована.
Ходили долго, говорили без умолку, и Астафьев уже начал чувствовать близость заветного творческого момента — еще немного, и он заговорит языком богов, а Лидия Максимовна услышит то, чего никогда не слышала раньше.
— Вы спрашиваете, в чем счастье? — говорил он звенящим голосом. — Счастье в одиночестве, потому что только одиночество не банально. Одиночество — это близость к Богу, тихое и глубокое соединение с тайнами жизни. Не этой жизни, которая кругом нас, а той, которой мы не замечаем, которая существует помимо нас, прекрасная, полная чудес, полная новых, еще не доступных нам видений и звуков. Эта жизнь на той границе, где наслаждения и муки — одно. Она не «по ту сторону добра и зла»... тут уже не место ни добру, ни злу, ибо жалкими человеческими понятиями вы этой жизни не определите. Уйти, уйти дальше от людей — и вы узнаете наслаждения, ради которых стоит умереть.
Он говорил красиво и долго, прислушиваясь к своему голосу, и все время чувствовал, что Лабунская очарована, что для нее, как и для него, эта темная беззвездная ночь, знойный ласкающий воздух, и аромат степи, и самая гармония его речей сливаются в одно требование счастья и неизведанных восторгов.
— Довольно, довольно, — почти пела Лабунская, прощаясь с ним у веранды курзала, — я вижу, что вы не только поэт, но вы — человек опасный, вас надо бояться, и гораздо больше, чем неотразимого Гаврилова.
VВесь следующий день, до самого вечера, у Астафьева болела голова, он сидел у себя за столом и тщательно вырисовывал акварелью довольно сложный орнамент: странные цветы, далекие лиловые и палевые горизонты и женщин в виде привидений, сливающихся с облаками. Творческий червячок присосался к сердцу еще со вчерашней ночи, и Астафьеву казалось, что два-три мазка, два-три сочетания пятен приблизят его к неведомой красоте. В пять часов он послал за себя в библиотеку стражника Фытова, который, в восторге от оказанного ему доверия, с торжественным и даже важным видом менял и записывал книги.
Когда уже смеркалось, Астафьев вдруг увидал у своего окошка старого калмыка Мукобэна, ночного караульщика курорта.
— Барин, барин, — уморительно жестикулируя и строя гримасы, говорил калмык, — сад ходил, скорей ходил... там, беседкам, молодой барыня вашим высокопревосходительством видеть хочет... Бог высоко — царь далеко... куда пойдешь? Мукобэн бедный человек, Мукобэн денег мало... шесть сыночков кушать хочет. Бог высоко — куда пойдешь?
Астафьев дал ему немного мелочи и быстрыми шагами направился в сад. По дороге он встретил Гаврилова и хотел избежать его, но тот сам остановился, взял Астафьева за рукав и сказал:
— Подождите. Вижу по вашим глазам, что вы идете к Лидии Максимовне. Если так, и я с вами. Ужасная скучища, батенька! Как вам угодно, но от меня вы не отбояритесь, да и я для вас обоих человек нужный. Вчера вас вдохновляла природа, а сегодня буду вдохновлять я.
Лабунская сидела на ступеньках беседки в белой шелковой косынке, прикрепленной у волос двумя большими красными розами.
— Веду к вам вашего ученого поэта, — закричал Гаврилов издали, — но так и знайте, сегодня мы — трио, и ваш дуэт не состоится. Сначала вы прослушаете мой поэтический репертуар, а потом я буду играть вам на виолончели.
И весь вечер он играл и декламировал великолепно и с такой выразительностью и глубиной, что у Астафьева от восхищения шевелились волосы на голове, а Лидия Максимовна, сидевшая с ним рядом, разнежилась и придвинулась к нему близко-близко. И оба были рады, что не нужно ни говорить, ни видеть друг друга, а только впивать в себя эти могучие, дерзкие звуки, властно и коварно бьющие по нервам.
Потом случилось что-то необъяснимое. Гаврилов оборвал романс на половине, взмахнул смычком, захлопнул виолончель в футляр и, холодно бросив им «спокойной ночи», быстро ушел к себе. Астафьев и Лидия Максимовна, как бы загипнотизированные, не удивились, а молча поднялись и прошли в сад. Публика уже расходилась по номерам, только один караульщик Мукобэн, постукивая изогнутым железным прутом вместо палки, ходил взад и вперед по главной аллее.
Снова Астафьев мчался на любимом коньке в бесконечность, а Лабунская, опираясь на его руку, жадно слушала. Ораторствуя, почти импровизируя, он, помимо воли, чувствовал, что рядом с ним — женщина обольстительная, свободная, не любящая мужа, и это затуманивало его голову, он