Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он овладел собою, увидав, что Джульетта мигом поправила волосы, заколола булавками воротник кофточки и сидела на диване, глядя на всех, в том числе на него, Одинцова, презрительно-холодным взглядом.
И в этом взгляде Одинцова вдруг поразило что-то знакомое, мгновенно закружившее его мысли привычным, но по-прежнему мучительным водоворотом. Да, он не мог ошибиться. И тут, в этих глазах, было то же отчуждение, та же пропасть, которая весь последний месяц пугала Одинцова своей темной глубиной, откуда холодной, неумолимой сталью глядела жажда мести, расплаты за все. Тут была ненависть раба к владыке, голодного к сытому, лишенного прав к облеченному ими. Тысячи подобных, неосторожно мелькнувших взоров вспомнились Одинцову и глянули на него из всех углов большой каюты-салона. И все эти неравные, обделенные, озлобленные, вся эта бездна невольного, ни в чем не повинного падения в этом нечаянном взгляде пьяной певички с открытой сцены вдруг бросили ему вызов.
XИ ему захотелось говорить, как иногда в суде, прямо из души, вне начертанной программы, теми пламенными словами, которые всегда так действовали на присяжных и начинали создавать ему имя. Шатаясь от волнения, он подошел к Джульетте и взял ее за руку.
— Я вижу, что тут недоразумение, — сказал он проникновенным голосом, и она не отняла у него руки. — Ну да, конечно, недоразумение. Расскажите же мне сами, как было дело?
Джульетта высвободила руку и сухо, не глядя на него, сказала:
— Никакого не было дела, и нечего мне рассказывать.
— Зачем же сердиться? — кротко произнес Одинцов, садясь с ней рядом. — Я ни в чем не собираюсь обвинять вас. Я понимаю, вы женщина, вас оскорбила грубость, но я вас прошу извинить нас. Ей-богу, все мои товарищи хорошие, добрые люди. И я приписываю этот шум просто нашему общему неумению говорить друг с другом, подступиться к чужой душе, чужому самолюбию. Ведь душа человеческая, простите меня, не кабак, куда можно войти в шапке и стуча каблуками. Осторожно надо, бережно, с непокрытой головой и тихим голосом подходить к человеку.
Ведь правда, Джульетточка ? Ну, допустим, что вы действительно взяли кольцо; вы только хотели пошутить, у вас и в мыслях не было, упаси Бог, что-нибудь... А к вам приступили не так, как нужно, и оскорбили вас. Ради Бога, я вас прошу, от всего моего сердца, кончим эту прискорбную историю. Если вы взяли глупую побрякушку, ну, бросьте ее назад! Разве она не жжет вас?.. Бабичев, Володя! — неожиданно позвал он земского начальника, стоявшего поодаль и кусавшего губы.
Бабичев нехотя подошел, а Одинцов продолжал, взяв его за руку:
— Вы видите его — добрый, красивый малый, который еще днем нежно целовал вашу шею, смотрел на вас влюбленными глазами, ну, мог ли он желать вам боли, быть грубым?.. Нет, нет, тут очевидно недоразумение. И я вам скажу, господа, обоим. Вас разделяет не эта глупая история с кольцом, не случайное неумение сговориться, а так только, инертное нагромождение мелочей, что называется — «дальше — больше». А между тем ряд неудачных приемов, ненужных слов, вся эта условная ложь делает людей далекими друг от друга, а главное — неравными... Да, да, я начинаю уважать студента Гросса, даже в пьяном виде кричащего о равенстве. А ведь мы сознаем, глубоко понимаем это равенство. Я вам больше скажу — это обостренная мысль наших дней, мы уже не можем жить без нее, и, пожалуй, все наше горе заключается в невозможности провести эту лучшую горящую нашу мысль, цену жизни нашей, в самую жизнь. Что мешает нам? — страстно вопросил он. — Да все та же лавина мелочей, трафаретных приемов... ей-богу, стыдно сказать, даже такие пустяки, как внешность, платье... Мы забываем, что никто не покупает и не продается, — мягко обратился он к подошедшему инженеру и продолжал торжественным тоном: — Господа! Все люди одинаково откуплены со дня рождения и до могилы. Мы все откуплены страшной загадкой смерти. Мы все изживаем жизнь. И не нужно забывать этого!.. Друзья мои! — говорил он, поворачиваясь то к Джульетте, то к Бабичеву. — Помиритесь, ну какой смысл ссориться, какой смысл?
— Ха-ха-ха! — смеялась Джульетта злым, звенящим смехом. — Ха-ха-ха!
Ее смех на минуту смутил, остановил Одинцова, но он вдруг словно обрадовался и сам рассмеялся.
— Ей-богу же, господа, все это страшно смешно. Ну вот, будем друзьями. Кончено дело, идем наверх.
— Хорошо-то хорошо, — сказал Бабичев. — Все это и убедительно, и красиво, но, кажется, напрасные слова: перстенек-то по-прежнему у цыпочки в карманчике.
— Ах, ты все про эту мелочь, — почти величественно произнес Одинцов и обратился к Джульетте: — Милая Джульетточ-ка! Отдайте им эту дрянь. Ну, что за охота. Пошутили, и будет.
— Послушайте, отстаньте от меня, прохвост! — холодно, спокойно, отчеканивая каждое слово, сказала женщина.
И в ее глазах молодой адвокат прочел такое презрение, такой мертвящий холод, что у него сразу высохло в горле и подкосились колени.
XIОн пошел к дивану, сел и опустил голову, без мыслей, без обиды, без горечи. И в ту же минуту откуда-то сверху раздался неожиданный и страшный, как удар грома, голос моряка Китнера. То кричал не начальник дистанции, не благодушный приятель Бабичева и Одинцова, а настоящий морской волк, и слова его гудели, как команда в бурю.
— Довольно, студент! К дьяволу! Теперь я здесь хозяин!
Тяжелые, твердые шаги по железной винтовой лестнице — и в дверях салона обрисовалась массивная фигура с высоко поднятой головой. Красное обветренное лицо начальника дистанции точно окаменело и лоснилось, как полированный гранит, а белесовато-голубые глаза горели пронзительно-острым блеском. Он был страшен, и никто не двинулся с места