Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Моя добрая, хорошая Лидия Максимовна! Я рад за вас. Да, искренне рад. Если вы не выпили полной чаши любовных радостей, то хорошо сделали. Любовь такая, какую проповедует Гаврилов, слишком материальна и ничтожна, а другой любви не бывает.
VIЛет через пять, припоминая последние дни своего короткого знакомства с Лабунской, Астафьев не мог объяснить себе, как это он, серьезный человек, приват-доцент, а тогда кандидат университета, пишущий ученые трактаты и читающий лекции по психологии, — как он мог так глупо обмануться? Теперь он легко объяснил бы себе и грустную улыбку, и влажность глаз, и даже каждое движение Лидии Максимовны, а тогда он был еще молод, горяч, и то, что случилось, было так невероятно и так далеко от поэзии, что он уехал из курорта с потрясенным сердцем.
После вечера с пламенной музыкой Гаврилова и разговорами о любви и счастье Астафьев целыми днями сидел у себя за столом, читал поэтов и набрасывал акварелью необыкновенные цветы и женские головки. Гаврилов проходил мимо его окна то один, то с Лидией Максимовной, и Астафьев был убежден, что их лица, улыбающиеся, обращенные к нему с предупредительно-участливым любопытством, ничего не выражают, кроме почтительного интереса к его уединению. Вечерами, слушая музыку Гаврилова и сидя рядом с Лабунской, он испытывал прилив художественной чуткости и любовался бледным личиком с устремленными куда-то в глубину, ясными как небо глазами.
И потом, в один томительный и знойный полдень, вдали от курорта, увидав их в живописном уголке заглохшей рощи, Астафьев чуть не сошел с ума...
Гаврилов сидел на куче сухих веток, с гордо приподнятой головой и мрачно опущенными усами, а Лидия Максимовна стояла перед ним на коленях, целовала ему руки, вся трепетала и говорила голосом, в котором слышались обожание и слезы:
— Мое милое чудовище! Мой прекрасный, сильный...
Целый день Астафьев не знал, куда ему деваться от мучительного стыда за Лидию Максимовну, за свои возвышенные речи о счастье и за поруганное женское достоинство.
Поздно ночью, уложив чемодан и сидя на ступеньках у своего домика, он рыдал тяжело и беззвучно, а перед ним стоял Мукобэн. Старый калмык с молодым лицом и наивными младенческими глазами комически жестикулировал, строил гримасы и говорил на неизвестном языке:
— Барин, барин... вашим высокоблагородиям, зачем плакал, не надо плакать. Бог высоко — царь далеко... куда пойдешь?
НА ДАЧЕ
IЗиму и лето Чебыкин жил в Царском Селе вдвоем со старушкой матерью и за крошечный флигелек в две комнаты платил 200 руб. в год. Проезд до Петербурга по годовому билету стоил не слишком дорого, и Чебыкину, получавшему в канцелярии 40 руб. в месяц да по 100 руб. к Рождеству и Пасхе наградных, удавалось сводить концы с концами. Зато с начала мая и по август он пользовался дачей.
Летом, приехав со службы, он обедал, а затем с полчаса приводил себя в порядок перед зеркалом. Черный потертый галстук уступал место розовому или голубому из полосатого батиста, светло-коричневый летний костюм, помятый и покоробленный от дождя, оживлялся белым жилетом, заплатанные ботинки заменялись желтыми скороходами. И даже форменная фуражка, которую заменить было нечем, подвергалась некоторому поверхностному ремонту. Тщательно вычистив бархатный околыш, Чебыкин снимал и вновь надевал белый чехол, приподняв его сзади по русскому образцу, отчего фуражка приобретала обманчиво-свежий и воинственный вид.
У Чебыкина было землисто-бледное, слегка одутловатое лицо и глаза неопределенного цвета, казавшиеся то карими, то голубыми. Едва заметно пробивались усы, борода не росла вовсе, но тем не менее Чебыкин выглядел гораздо старше своих тридцати лет и знал, что если надвинуть фуражку совсем на брови, то у него получится строгое выражение лица.
Стоя перед зеркалом в своем обманчиво-свежем костюме, всматриваясь в затененные козырьком глаза, Чебыкин казался самому себе внушительным и в то же время галантным. Проникнутый чувством какого-то самоуважения и довольства, он брал трость и, медленно проходя через палисадник, говорил провожавшей его старушке матери что-нибудь вроде:
— Вы, мамаша, меня не ждите, я иду на прогулку и с точностью вам не могу определить времени своего возвращения. На всякий случай оставьте мне кипяток и чай, а сами, пожалуйста, ложитесь спать и не причиняйте себе лишнего беспокойства.
Эта размеренная и длительная речь, как ему казалось, чрезвычайно гармонировала с его наружностью и составляла предмет его особой гордости и заботы. Чебыкин придавал большое значение слогу — письменному и устному и к своим обязанностям на службе относился далеко не механически. От отца, служившего в свое время в той же канцелярии, приносившего иногда бумаги на дом и обладавшего привычкой, переписывая, читать их слово за слово вслух, Чебыкин унаследовал фанатическую любовь к витиеватому казенному слогу, и этой любви не могли выкурить из его сердца ни катехизис, ни Корнелий Непот, ни уравнения и логарифмы. А исключительные успехи по чистописанию довершили дело. С пятнадцати лет, выйдя из гимназии, Чебыкин сначала поступил в частную контору на 5 руб. в месяц, а затем, после смерти отца, занял в канцелярии его место.
И теперь для него