Укротитель баранов - Сергей Рядченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стойте, Ярослав Акинфиевич. Этот фьорд не так прост. Жди сигнала.
Я прошагал в темноте положенное количество шагов, метров, тумбочек и велосипедов, нащупал холодную латунь, нажал на ручку и толкнул дверь, и нащупал за ней выключатель. Яркий свет хлынул во тьму коридора.
– Заходи!
– Аллей-оп! – сообщил Баранов, вступая из темноты во свет. – Вот так-так!
Здесь под потолком сверкала люстра, а стены все были в книгах от пола до потолка. Здесь на полу поверх паркета лежал ковёр, а у дальних полок, спиной к ним, стоял под зеленой лампой массивный стол с двумя тумбами с ключиками в дверцах и просторным выдвижным ящиком под столешницей, тоже с ключиком. Здесь на большом окне и на стеклянной до пола двери на балкон сутулились тяжелыми складками гардины темно-зеленого плюша. А посредине под люстрой квадратный приземистый столик с бронзовой пепельницей в виде вулкана с кратером и выемками по кругу под сигары с папиросами манил присесть к нему в четыре кожаных кресла со спинками «каре» вровень подлокотников и погрузиться с головой в любимые книги. Здесь стояли два торшера с абажурами цвета пожухлой травы.
– Ого! – сказал Баранов, скользя взглядом по книгам и книгам. – Сколько тут?
– Тыщи три. Не знаю. Может, четыре. Может, пять.
И тут Баранов заметил, увидел, вскинулся.
– Опля! – сказал он.
Да, между огромным глобусом, нам по грудь, и письменным столом с тумбами стояла тут герма с бюстом в рост человека.
Я включил один из торшеров и погасил люстру.
Глобус деду подарило в шестидесятые какое-то скандинавское сообщество университетов и борцов с трезвостью, и в нём сперва был замечательный бар на три бутылки с лафитниками, а потом что-то заело там, или ключик утратили, и глобус больше не открывался. А мраморный столбик и сам бюст из цельного куска восточного алебастра, добытого под Суэцем, когда там успокоилось, и привезенного мне старпомом «Грузии», изготовил без изъяна и упрёка, когда у меня еще водились деньжата, наш замечательный Витя Кошевой, и бюст теперь, если протирать не лень, всегда светился изнутри дивным пламенем; ну не зря ж восточный, кто знает, алебастр зовут, по праву или нет, оникс мраморный.
– Ага! – сказал Баранов. – Вот оно как!
Он подошел к герме и заглянул бюсту в глаза. Не отводя взгляда от великого человека, он сказал наконец:
– А прокурено у тебя здесь, Иван, как надо. Как хорошую трубку. И дым своё уже отвонял, сколько вышло. Да? А теперь только ароматы и благовония.
Надо отдать ему должное, друзья, надо. Он, мой друг Баранов, вне конкуренции.
Я обнял его за плечи.
– Идем, – сказал ласково. – Посмотришь на кое-что.
Я выдвинул ящик стола и вытащил из него пухлую и с каждым днём прибавляющую в весе папку, не канцелярскую, а такую, с какими мы вместо портфелей по моде шастали в старших классах; эта и была оттуда, из десятого, не отбившаяся каким-то чудом от меня за четверть века, и хоть петля из кожи сбоку для руки давно покинула нас, но молнии с кнопками и всё строгое разноцветие клетчатого узора от Лондонского «Бёрберри» все были на месте и радовали руку и глаз. Я положил её, клетчатую, на стол рядом со сверкучей по чёрному пишущей машинкой, подругой дней моих суровых, стопудовой и обожаемой.
– Ого! – сказал Баранов. – «Ундервуд»?
– «Mercedes».
– Ну, правильно! Не там, так тут. А «мерседес» он и в Африке…
Баранов мельком пустил улыбку и снова отвлёкся на бюст барона и на вращающийся глобус, что я толкнул по дороге к столу, и сейчас пред нами, вращаясь на восток, как раз проплывала Африка и два моря над ней с нашим верхним, и мы в прекрасной бухте на его берегу; отвлёкся он и на книги, а их вправду тут было больше, чем можно разглядеть, и на портреты героев Отечественной войны 1812-го года, и других героев перед книгами на полках, и на одежду барона на одноногой вешалке вместе с писательской тёмного хаки робой подстать тунике цистерцианцев-бернардианцев, а вернее бенедектинцев, с капюшоном и веревкой для пояса, и на скатанный пуховый, цвета «нэйви»[15], спальник в углу в головах на огромной шкуре от полярного ошкуя[16], белой с желтыми подпалинами. Я вжикнул молнией поперек цветных клеток на боковом отделении с чем-то вроде архива к содержимому главного нутра и вытащил оттуда несколько фотографий и газетных вырезок. Я нашел среди них то, что искал, но прежде, чем нанести свой «coup de grace»[17], счёл правильным предварить его всё же, пускай и кратко.
– Я ведь тоже, Ярик, думал когда-то, как и ты, – сказал я, примиряя его с тем, что ему сейчас предстояло. – Тоже так думал. А потом задумался.
– Похвально.
– Потому что одни, как и ты, как и я прежде, как и мы с тобой, да, тоже Карла вперёд громоздили. А другие, знай, Гиронимуса. И возжелал я установить, Ярик, истину. И долго она, Ярик, от меня ускользала. Потому как одни так, а другие эдак. И нет мира под оливами.[18] И хоть ты тресни.
Баранов, он понял уже что шутки в сторону. Умнющий же был, да к тому же и цирковой. Перестал он головой вертеть, упёрся ладонями в стол и смотрел на меня улыбчиво и грустно.
– И отправился я за тридевять земель, Ярик. Случай помог. Попал в Ганновер. А там уж маху не дал. Не растерялся.
– Молодец.
– Потому как рассудил, что что может быть убедительнее в поиске истины, чем надгробный камень!
Баранов устоял; а только повел башкой на манер быка, которому тореро внезапно, вместо шпаги, жахнул кувалдой промеж рог.
– Правильно?
Он молчал.
– Ты согласен?
Ни звука.
– И отправился я, как ты уже, Ярик, догадался, из Ганновера в Боденвердер.
– Когда? – вырвалось у Баранова; и тут уж я отвечаю, что он таки да это не воскликнул, а именно вот вскричал.
– Что когда? В октябре. В первых числах. А что не так?
Баранов развел руками.
– Там всего-то, – сказал я, – вёрст пятьдесят. Не более.
– А до Ганновера?
– Оттуда? Из Боденвердера? Так тот же полтинник.
– Да нет, отсюда.
Не знаю, честно, зачем он спрашивал. Просто так, не для чего, или чтоб оттянуть момент истины? Да какая разница. Снедала нас с ним в тот день, откуда ни возьмись, бацилла любопытства и какого-то задушевного землепроходства. А вернее землепроходческой задушевности.
– Отсюда, Ярик, до Москвы. Из Москвы до Берлина. А из Берлина уже в Ганновер поездом ту-ту-у-у. Далеко. На карете б не меньше месяца.
– А как? А почему? А зачем?
– Ты чего, брат? «Камю» перепил? Всё путём. Заказик случился. Картины свёз туда. Живопись. Дорогая. У них там в Ганновере город внутри города. Messegelände. Ярмарка такая круглый год. Обалдеть можно. Простор и праздник. Вот уж действительно moveable![19]
Баранов хотел что-то сказать, но я перебил.
– Нет, Ярик! Это нафиг другая басня!
– Ты ж говорил, что невыездной, что подписка, что…
– О! – сказал я. – Видишь? Давай не сегодня! Про невыездных, про невывозимое, про паспорта одни, другие, разные, про таможню туда-сюда, про Messegelände и про цены на живопись, и про Дороти, ах, Дороти, и про зáмок их с братцем Зигфридом и фрау его Габриэль там в предместье, про батистовую блузку белоснежную с ароматом «Poison» в вечеру при свечах в гулком зале меж тевтонских доспехов… Айван, Дороти, Зиги, Габи… и про агента спецслужбы, дивного идиота… Давай в другой раз! А? Я к тебе на Алтай приеду и засядем. Давай? А то вот сейчас начну, и, гадом буду, достигнем точки не раньше, чем на Крещение.[20] Так что, брат, изыйди искус горделивый! А нам с тобой, брат, прямиком к истине! Давай! – и я схватил крепко Баранова крепкого за руку и крепко пожал ему её; и рисковал, думаю, в тот миг не меньше, чем он с питомцами на арене; видели б вы его физиономию! – Так что тпррррррр-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у, брат! Ворочáемся к нашим баронам!
Скаламбурил нежданно, и остался премного доволен собой. И мелькнуло у меня, что барон Баранов потешно было б.
А мой друг отнял наконец руку и кивнул, выражая таким образом, пускай и с неохотой, однако ж полную поддержку моим доводам.
– Боденвердер, чтоб ты понимал, это остров. Был им когда-то. На реке Везер. Река и поныне, слава Богу, всё там же. Несёт, как говорится, свои, какие есть, воды куда следует. А следует ей на север в родное Балтийское.
Тишина.
– А ты, Ярослав Акинфиевич, всё это, наверное, знаешь, да? Зря я тут распаляюсь?
Баранов, друг мой, воздержался от ответа и даже глаза отвёл. Вот уж не поверил бы, что и с ним бывает. И меня вдруг разобрало к нему сострадание. Сколько б я ни трудился над своим здоровым цинизмом, а ситуация раз за разом проводит меня на мякине – мне в укор и курам на смех. Тебе зачтётся, говорит мне Дар Событий, зачтётся, Ваня, не сумлевайся. Не знаю.
– А давай, Ярик, присядем.
Мы сели в кресла у квадратного столика под торшером. Папку «Бёрберри» с главным содержимым, как и прочее из архива, я оставил на столе рядом с «мерседесом», а сюда захватил только одно фото. Десять на пятнадцать.