Укротитель баранов - Сергей Рядченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Только это не паричок, брат!
– А что?
– А собственные кудри!
– Да!? А он что у тебя, во МХАТе фигурировал?
– Зачем? Ему весь мир был сценой, если хочешь.
Я вдруг проникся пониманием. А Баранов спросил:
– Как там у тебя сегодня из «Макбета»?
– Что жизнь лишь тень?
– Да. Да.
– Поведана глупцом, полна трескучести и ничего не значит.
Баранов кивнул трижды на каждой синтагме и предложил садиться. И мы вновь взгромоздились на крепкие и удобные, резные и гнутые венгерские стулья из дедушкиного гарнитура, который ему то ли сам он, то ли брат его Вилен привезли трофеем из Австрии.
– И что это у него, и косица такая же, как у этого?! Да?!
– Угу.
– И тоже своя?
– Угу. Бигуди, Ваня, и папильотки. На ночь и за завтраком. Я другим его уже не застал. Ну, ты ж это, ему ж к двадцатому, понимай, хорошенько уже за восемьдесят перевалило под девяносто…
– К двадцатому году?!
– Да не году, а съезду.
– А причем тут съезд?
– Ну а к чему привязать?.. Вспомни тогда, Ваня, что дед ровесник Ильича, вот… И вычисляй себе сам на здоровье!
Я перевел дух. Да всё не мог отвести взгляд от фотографии Адама Косоварова, а вернее от обоих баронов Мюнхгаузенов на двух бром-портретах одного размера с обрезанным краем; и человек на портрете ни в чём не уступал бюсту на гравюре Доре.
– Да-а-а, сходство, конечно, неимоверное. Полное подобие! Так и было?
Баранов кивнул, продолжая светиться, как именинник.
– Но только он еще и на Дали смахивает, на Сальвадора. Дед твой.
– Не без этого, – сказал Баранов и счастливо зажмурился.
– А кудри всё ж, пожалуй, потемней, чем у барона. А усы с эспаньолкой точь-в-точь.
– А кудри так это вообще хоть стой, хоть падай! Вообрази! Не брала его, блин, деда моего, седина!
– В смысле?
– В смысле, Ваня, самом прямом! Борода седая, а кучери, – Баранов распахнул пятерню и воздел её у себя над затылком, – кучери, этой бесподобной такой полуротондой вкруг лысой, сверкучей, как бильярдный шар, черепушки, кучери эти всегда были пышны, как у молодого Окуджавы, и черны, как смоль, как у какого-нибудь Родригеса.
– Из «Кармен»?
– А там есть?
Я пожал плечами.
– Не читал? Так его, Ваня, седина и не одолела. По причинам неустановленным. И вот на руках еще волосы были чёрными. На груди седые, а на руках как смоль!
– Как у Родригеса?
– Как у орангутанга! Волосатым же был, чёрт, до полного безобразия. Но у женщин успех имел просто аншлаговый.
Я не стал поднимать тут шум, что у орангутангов масть иная, брюнетов не обнаружено. Решил отложить это на случай, если понадобится. А вместо этого постучал пальцем по фотографии Косоварова в том её месте, где над правым ухом клубились в три ряда залихватские букли.
– Так а…
– Пудра! – воскликнул Баранов. – Пудрился дедуля дорогой мой каждый божий день! У меня эта «Красная Москва» до сих пор из меня не выветрилась.
И Баранов шмыгнул носом для убедительности. Но я и так не сомневался. Я просто вмиг без натуги увидел перед собой круглую красную коробочку с золотистыми контурами двух разновеликих пентаграмм, наложенных с проворотом одна на другую так, что глаза разбегались, и красным же, потемнее, из витых шнурочков конским хвостиком, притороченным по центру обеих звёзд, за который и следовало потянуть, чтобы стащить картонную крышку, а рядом Кремлёвская прозрачная башенка флакона с духами с тем же названием, что и пудра, и коробка из-под него в зигзагах тоже, в зигзагах на красном; и мне в горле аж запершило.
– И брось ты ему завидовать! – приказал вдруг Баранов так, что я чуть не вздрогнул. – Зависть штука вредная. Все равно нам с тобой уж такой причесон вовек не построить. Живём дальше!
Мы оба закашлялись.
– Фу ты! – сказал Баранов. – Может, проветрим?
Я взобрался на подоконник и распахнул форточку. За окном еще с тех пор, как мы покинули цирк, валил снег, и теперь он валил самозабвенно, крупными тёплыми хлопьями и, я б сказал, по-рождественски, в том смысле, что без ветра и в такой тишине, какой одарить нас может только мягкий в ночи снегопад. На нас в кухню к нам дохнуло сладкими грёзами.
– На тебя снежок будет сыпаться.
– Не беда! – сказал Баранов.
Я спрыгнул с подоконника.
– Так и сколько ж твой, как ты говоришь, дедуля пожил без седины в волосах?
– Да, так она его и не взяла, – повторил Баранов. – А пожил он сто двенадцать лет и одиннадцать месяцев, день в день, раз уж интересуешься.
– Ничего себе!
– Да. Потому как преставился поутру двадцатого марта в одна тыща девятьсот восемьдесят третьем…
– Я на курсах, – ляпнул я, – на Высших в Москве был.
– Ровно за месяц до ста тринадцати. – И Баранов пропел наскоро: – А он чуть-чуть не долетел, совсем немного не дотянул он до посадочных огней…
– Ну и ну! А у вас все долгожители?
– Не жалуемся… И ты вот что, Ваня, открыватель Новорóссии, знай ты всё-таки, что так говорится. Потомок древнего саксонского рода. А потом уже где он там проживал, в Нижней Саксонии, или какой другой, но это потом. А из нижнесаксонского рода? Так не говорят.
– Ладно.
– И еще, – сказал Баранов по-доброму, но твёрдо. – Ты б его всё-таки величал, как положено.
Я ждал. Я приготовился к прыжку.
– Карл Фридрих Иероним, – сказал Баранов. – А не Иероним Карл Фридрих.
Ну всё! Работаем!
Пятью минутами раньше я уже решил, что удерживать разом две плотины, значит рухнуть под обеими. А отпустить одним махом и ту, и другую тоже не остроумно. Тут уж или коньячную держи, или с Мюнхгаузеном. Но Баранов мне выбора не оставил. И Мюнхгаузен рухнул. Я только сильно понадеялся на то, что сдам Ярику своего любимого барона не целиком, а лишь наполовину.
– Всё! – крикнул я, и Баранову пришел черед чуть не вздрогнуть, а мне сделать вид, что я не заметил. – Вставай! Пошли.
Он без второго слова поднялся, разогнув целиком свои, я помнил с Чарджоу, все сто девяносто два сантиметра, против которых я со своими сто восемьдесят пять только и мог, что настойчиво помнить, что и меня Творец не обидел, и мы отправились коридором мимо гостиной, откуда слышен был сердечный щебет Лидочки и вторение ему баритонов и теноров, и контральто, не наперебой, а с пиететом, и мне показалось, что Лидок завладела вниманием циркового люда, оседлав своего конька – историю Одессы от киммерийцев до наших дней. В коридоре с потолка на древнем и кривоватом витом шнуре свисала в щербатом патроне лампочка без плафона, которая вот уже много лет своей тусклой наготой неизменно вгоняла меня в тоску, и по-писательски я не сомневался, что тусклый и тоскный суть вещи равнозначные, но поменять что-нибудь не хватало энергии заблуждения, да и стремянка под наш потолок еще при Андропове перекочевала к приятелю на дачу под вишню, что уродилась, как никогда, от чего нам с Лидой на заре нашего счастья перепала двухведёрная бутыль сказочной наливки; выпито, а стремянка так и не воротилась.
– Сколько здесь? – спросил на ходу Баранов, разглядывая лепнину под потолком.
– Пять, – сказал я. – Четыре девяносто четыре, если быть педантом.
– А комнат?
– Пять.
Я не оглянулся, но почувствовал, как Баранов одобрительно встопорщил усы.
Коридор поворачивал под прямым углом, и дальше было темно, как в Египте, потому как такая же лампочка на витом шнуре давно перегорела, а стремянка находилась там же, где и в случае с первой.
– Стойте, Ярослав Акинфиевич. Этот фьорд не так прост. Жди сигнала.
Я прошагал в темноте положенное количество шагов, метров, тумбочек и велосипедов, нащупал холодную латунь, нажал на ручку и толкнул дверь, и нащупал за ней выключатель. Яркий свет хлынул во тьму коридора.
– Заходи!
– Аллей-оп! – сообщил Баранов, вступая из темноты во свет. – Вот так-так!
Здесь под потолком сверкала люстра, а стены все были в книгах от пола до потолка. Здесь на полу поверх паркета лежал ковёр, а у дальних полок, спиной к ним, стоял под зеленой лампой массивный стол с двумя тумбами с ключиками в дверцах и просторным выдвижным ящиком под столешницей, тоже с ключиком. Здесь на большом окне и на стеклянной до пола двери на балкон сутулились тяжелыми складками гардины темно-зеленого плюша. А посредине под люстрой квадратный приземистый столик с бронзовой пепельницей в виде вулкана с кратером и выемками по кругу под сигары с папиросами манил присесть к нему в четыре кожаных кресла со спинками «каре» вровень подлокотников и погрузиться с головой в любимые книги. Здесь стояли два торшера с абажурами цвета пожухлой травы.
– Ого! – сказал Баранов, скользя взглядом по книгам и книгам. – Сколько тут?
– Тыщи три. Не знаю. Может, четыре. Может, пять.
И тут Баранов заметил, увидел, вскинулся.
– Опля! – сказал он.
Да, между огромным глобусом, нам по грудь, и письменным столом с тумбами стояла тут герма с бюстом в рост человека.