Меня расстреляют вчера (сборник) - Вадим Сургучев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто бы не мог даже подумать, что ещё минуту назад этот человек спал мертвецким сном, а датчик кренометра на пульте был запузырен его сонными слюнями, – сейчас стекло датчика выглядело зеркально чистым. Но механик, видимо, что-то заподозрил, так как закричал на мужика вопросительно и, получив невнятный ответ, послал того на… ммм… половой член и дал пять минут на исполнение. Потом большой человек медленно повернулся к нам, и мы замерли.
Милая Ю, этот мужчина оказался моим первым морским учителем: то, что нам объясняли целый год в училище, он справедливо посоветовал пристроить у себя сзади, потому что всё это, по его словам, напоминало балет, а тут, на железе, всё серьёзно.
Сначала механик ласково поинтересовался, на кой черт, по нашему мнению, мы тут находимся. Услышав от одного из нас о выполнении боевой задачи, долго ругался матом, а потом объяснил, что главная и единственная наша задача – соблюдать технику безопасности. А ещё сказал, что если мы не будем выполнять требований этой техники и при этом поимеем наглость остаться в живых, то он нас будет иметь безо всякого стеснения, грубо, цинично и долго. И поскольку эта техника, по его словам, важностью превосходит технику секса, то он лично перечислил все пункты, правда, их оказался только один, но очень важный: не совать выступающие части тела – механик перечислил, какие именно, ничего не упустив, – туда, куда пёс отказался бы совать даже свой бестолковый нарост. Мы выслушали его внимательно и расписались в журнале.
Затем механик приступил к практической отработке полученных знаний. Из четырнадцати человек он выбрал меня и предложил взять в руки торчащую под щитом оголённую жилу. Я уже почти коснулся её, но механик меня остановил и назвал нехорошим словом, потому что я внимал полчаса про технику безопасности не ухом, а задом, как он сказал. Потому что никто не может приказать нарушить технику безопасности. А вернее, приказать-то может, но слушать его нельзя.
И тут, дорогая Ю, я на всю оставшуюся жизнь понял великое значение техники безопасности. Я понял, что она главнее всех: и механика, и командира, и даже важнее президента СССР товарища Горбачёва М. С. и его начальников. И хотя непонятно, какие могут быть начальники у президента, но всё равно главнее их.
Потом механику стало интересно, как мы устроились. Мы осторожно поведали ему что, в общем-то, проблем никаких особых нет. И корабль замечательный, и приняли нас радушно и уважительно. И кубрик у нас уютный, и даже про отсутствие – хрен с ним – белья промолчали. Но имеется одна не очень большая проблемка. И мы бы по таким пустякам беспокоить его не стали, но уж больно жрать охота. В общем, ничего существенного, только не ели мы ничего уже сутки. Механик сказал нам: “Так-так”, а “банану” и тому, кто в нём сейчас жил, сообщил, как он сильно ненавидит его и всех его родственников. После чего механик жестом показал, что мы пока свободны и всё у нас будет в порядке, мы можем не переживать ни о чём, а если надо, он нас вызовет. Такой жест. Одной рукой.
Мы добрались до кубрика, и тотчас туда влетел крупнощёкий мужик в белом халате – в жирных, пахнущих едой разводах, – взял двоих из нас и удалился, оставив от себя только вкусный запах. Мы приготовились к большому пиру – мы же хорошо знали, как обильно и сытно кормят на флоте.
Скоро принесли и обед в двух лагунах с первым и вторым, ещё был чайник и булка хлеба. Первый, большой лагун на треть заполнили жидкостью, настолько прозрачной, что было заметно, что там в ней плавает. А в ней, признаться, ничего толком и не было. Мясо отсутствовало вовсе. Плавали несколько листьев капусты и немного картофелин. Саму жидкость чуть подкрасили красным, наверное, это задумывалось как борщ. В кастрюльке же меньшей, размерами как раз такой, как нам в училище давали на четверых, была пшенная каша, тоже без мяса. Хотя на него был намёк в виде тёмно-коричневой подливы.
Я был одним из немногих, кто отважился попробовать “борщ”. С меня хватило трёх ложек – борщ сильно отдавал обычной водой из-под крана. Второе разделили, как смогли, по-братски. Запили всё это жидкостью из чайника под кодовым названием “компот”, в котором из компотного не было ничего, и заели имеющимся хлебом, посыпав его крупной солью. Не густо, но через несколько дней мы были рады и этой пище, поскольку другой для нас не нашлось.
Следующие три дня мы прожили в кубрике, занимались кто чем, разбавляя досуг дневным, вечерним, ночным и утренним сном, походами в гальюн для гигиены и ритуального курения.
Вот с сигаретами, Ю, проблем у нас не было никогда – выменивали у матросов на якорьки с нашей формы. Те были рады. Мы тоже. И никто из начальства о нас не вспоминал, никому мы были не нужны.
На четвертый день мы устали и предприняли попытку выйти в город или на базу – ну или просто спуститься с трапа. Но дежурный на трапе доходчиво объяснил, что никуда не выпустит, потому что нам нельзя покидать корабль, так как у нас нет увольнительных документов, а их никто не даст. Мы решительно не уходили. Дежурный сказал, что не понимает причин, нами двигавших, ведь у нас и так всё есть для хорошей жизни. Мы опять промолчали и не ушли. Тогда офицер назвал нас нехорошим словом и предупредил, что расскажет об этом механику. Мы вернулись в кубрик. Ни одна душа не вспоминала о нас ещё три дня.
Вечером третьего дня узнали от почти родных матросов, что на завтра запланирован выход в море. Мы радовались и, беззлобно ругаясь, составили график смотрения на море в иллюминаторы.
Милая Ю, мы не спали всю ночь, мечтали и грезили, и каждый, прикрывая глаза, видел себя отважным моряком. Я тоже. Сбывались пацанские мечты о далёком и волнующем.
Море, Ю, море, наше море намечалось на завтра. Я был рад, что родился восемнадцать лет назад, прожил их в ожидании главного и вот – ура, дождался!
2
Предрассветную дрёму порвал на тряпки топот сотни ног. Звонки, смысла которых мы ещё не понимали, грозные крики дежурного по корабельной трансляции, отрывистые команды – корабль, этот огромный кусок умного железа, готовился к выходу.
Скоро нас закачало чуть сильнее – отдали швартовы. Внизу загудело и завибрировало. Мы стали чаще бегать в гальюн, чтобы через имеющиеся там три круглых иллюминатора наблюдать, что происходит с кораблём. А он двигался – земляная коса стала менять угол по направлению к нам, вот уже она вытянулась параллельно корпусу корабля и продолжала двигаться. В иллюминаторы мы видели, как коса закончилась высоченным столбом с окошками наверху.
“Маяк”, – подумал я. “Корабль с палубами и надстройками, с тремя восторженными рожами из кормовых иллюминаторов”, – наверное, подумал маяк.
Как только вышли из бухты, корабль – закачало сильнее – он начал проваливаться и резко подниматься. Я отошёл от иллюминатора и заметил, что в гальюне остался один. Грохочущая волна, ударившая в следующий момент в корабельный борт, окатила меня толстой струёй через открытый иллюминатор. Стало мокро, холодно и неуютно.
Солёная вода Баренцева моря плеснула мне ещё и в вечно открытый рот, навсегда отучив от этой глупой детской привычки. В правой руке торчал кусочек мокрой белой бумажки – остатки бывшей папиросы.
Как я оказался на своей шконке кверху пузом, помню смутно. Перед тем как провалиться в зыбкое забытьё, успел подумать, что мне не нравится вкус морской воды.
…
Вот уже который день мы лежали в одном и том же положении. Кто-то забывался тяжёлым сном, кто-то стонал. От долгого лежания болело всё тело, я пытался сидеть, но так оказалось ещё хуже. Бортовая качка, килевая. Шконка подо мной проваливалась в бездну, я летел за ней, быстро догонял. А потом она своим жёстким матрасом давила мне в спину. Я валился на бок, не в силах стонать, и снова скатывался вниз. Внутренности рвались в сторону, противоположную движению тела.
Дорогая Ю, простите мне низкую анатомию, но я боялся даже пукнуть, полагая, что от напряжения меня стошнит, не в силах понять, что тошнить мне давно уже нечем.
За едой продолжал ходить лишь один из нас, на него качка не действовала. Он же эту еду и усваивал, а потом одиноко пел жалобные песни. Это нравилось не всем, но послать его подальше ни у кого сил не было.
Трое из нас постоянно рыгали, уделав почти всю палубу и половину зеркала. В кубрике стояла жуткая вонь, но это никого не волновало. Пару раз за весь поход, боясь поскользнуться на блевотине, подходил к столу и я. Отломив кусочек хлеба, глотал, но он не падал в желудок, а норовил выскочить обратно. Тогда я шёл к своей койке, ложился на спину, и хлеб медленно доезжал до места назначения. Желудок радовался, что ему дали хоть что-то, и я знал, что нельзя менять положение тела часа полтора-два, чтобы его, желудок, не пугать, иначе он грозил напугать меня.