Тетради для внуков - Михаил Байтальский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой скромный садик с несколькими яблонями постоянно возвращает меня к мысли об Эдеме и яблоке познания, а тачка, в которой я вожу навоз и землю, не дает забыть чистилище и рай. Рай наверняка находился в тропическом поясе. И там росли лианы.
Верю, что мой внук лучше, чем я в его возрасте, сумеет управляться в лесу, где проворные и цепкие лианы обвились вокруг райских деревьев, несущих жизнь и познание. Не так ли и ложь? Лишенная собственного прямого и устойчивого ствола, она обвивается вокруг могучего дерева правды. Но лиана никогда не срастается с ним, сколько бы она себя за него ни выдавала. У нее свои корни, она душит дерево, которое обвила. Она может разрастись пышней его – но заменить его не сможет.
В молодости я плохо управлялся с ложью по той простой причине, что не был близко с ней знаком. Пожалуй, имеет смысл рассказать, как пришел я к своей юношеской правде.
Мне еще не было четырнадцати, когда произошла февральская революция. В кругу друзей моего детства она казалась чудом: вдруг не стало царя, вдруг стали собираться митинги, на которых каждый говорил, что хотел, и – что казалось нам поразительнее всего – вдруг можно продолжать учение. Сбылась давняя мечта моих родителей – меня приняли в единственную на весь уезд казенную гимназию.
В царское время евреев принимали в казенные гимназии по "процентной норме": пять процентов, не более, могло быть евреев среди учеников казенных гимназий. Из этого не делалось секрета. Глупое царское правительство не скрывало от заграницы того, что более умное попыталось бы скрыть. А может, они понимали, что шила в мешке не утаишь?
Местечко Черново немногим отличалось от села – глухое, заброшенное, оторванное от жизни большой страны. И мы, дети местечка, не могли, конечно, оценить смысл событий. Нас чаровало само слово "революция".
Мы, несколько мальчиков и девочек, связанных дружбой, соседством и детской любовью, организовали кружок самообразования.
Никакие организаторы не приезжали еще весной семнадцатого года ни в наше местечко, ни даже в уездный город Ананьев. А если б и приехали, им было бы не до нас, подростков. Мы читали и горячо обсуждали брошюры, появившиеся в изобилии: "Царь-голод" А.Н.Баха, "Проданный аппетит" Лафарга, статьи Плеханова, "Коммунистический манифест". Я аккуратно нумеровал книжки нашей кружковой "библиотеки", как мы ее громко именовали.
Сочинений Ленина у нас не было, "Правда", преследуемая правительством Керенского,[98] до нас не доходила. Лозунги большевиков долетали до деревни чаще всего через солдат разваливающейся царской армии. Эти бескорыстные, не больно грамотные агитаторы несли в деревню ту не подкрашенную правду, которая, в отличие от лжи, обладает, по прекрасному определению Анатоля Франса, силой сцепления.
Вечерами мы гуляли всей компанией – до разбивки на пары дело еще не дошло. Я был тайно влюблен в Женю, девочку с ясными серыми глазами. В сельской школе, где началось мое образование, мы сидели за одной партой. Она умела с необыкновенной прямотой сказать учителю что-нибудь такое, что ставило его в тупик. Если ей лгали, она выпаливала:
– Вы врете! – и при этом краснела до слез.
Она недавно умерла, я не видел ее сорок лет, но она и в старости, говорят, осталась той же чистой, прозрачной и наивно-правдивой, что и в детстве. Будь все люди похожи на Женю, жизнь стала бы очень неудобной. Но если бы подобных ей не осталось никого – жить на земле не стоило бы вовсе. Она – из тех праведников, которыми держится человечество.
Ни выборов, ни председателя, ни программы в нашем кружке самообразования не имелось. Мы просто искали свое место в мире. Наша дружба, как дерево, замирала на зиму, когда все разъезжались по своим училищам, а летом мы снова встречались, читали и спорили. Кружок наш прожил три лета.
Это были годы беспрерывной смены властей на Украине. Катились волны гетманщины, петлюровщины, махновщины, деникинщины – для наших внуков это далекая смутная история, а для нас это было каждодневной угрозой смерти. Все эти власти-однодневки имели нечто общее – лозунг "Бей жидов!" Еврейские погромы были частью их деятельности.
У нас во дворе, под камышовым навесом, с прошлого года лежало несколько возов сена. Отец задумал сделать в нем убежище. Мы с ним проработали целую ночь, и устроили в сене глубокую пещеру с узеньким лазом. Мама, сестры и младший брат вползли в наше сеноубежище, за ними, закладывая лаз сеном, влезли и мы с отцом. Так просидели день, за ним – ночь. Отец вылезал на разведку и возвращался. Переговаривались шёпотом. От пыли першило в горле, но кашлять отец не разрешал. Никто из маленьких не плакал – Поле было тогда лет шесть.
Летом 1919 года мы пользовались своим убежищем несколько раз – и каждый раз, когда бандиты покидали местечко, выяснялось, что у кого-то из соседей убили то отца, то двух дочерей.
Осенью я уехал в Ананьев. В одну из перемен властей, кажется, при петлюровцах, там произошла страшная резня. У моего гимназического товарища, Кацнельсона, убили отца, мать, младших сестренок. Еще более кровавый погром происходил на той же неделе в Балте. Тамошний отряд еврейской самообороны несколько времени отстреливался – но бойцы его не имели ни опыта, ни достаточно оружия. Отряд погиб до последнего человека, а потом победители бросились по домам, рубить женщин и стариков.
Но к чему подробности? Ведь теория страдания евреев, по авторитетному разъяснению кандидата наук Кичко и полицая Гнатюка, является вредной и лживой теорией, которую придумали сионисты, чтобы завладеть миром…
Красная армия приближалась к Одессе. В Ананьеве советская власть была восстановлена в самом начале 20-го года. Дальнейшее вы знаете.
54. О самой обыкновенной честности
Я вспоминаю о своей молодости, чтобы сказать: лицемером я не был, я стал им много лет спустя. Кружок самообразования помог нам научиться думать, и при этом говорить то, что думаешь. И комсомол двадцатых годов не требовал от нас лгать. Даже если бы я не пришел к комсомолу, а остался самым жалким обывателем, я мог бы оставаться им вполне открыто, не присягая в верности никаким идеям.
А ведь тогда проблема "за или против" обрисовывалась очень ясно. Цвета переходного времени резко, без полутонов, разделялись на красный, белый, черный, зеленый… Я был весь красный – и, тем не менее, ни одного ханжеского слова я не произносил. Потому что я мог о чем угодно спросить Мишу Югова, когда он делал нам доклад в клубе.
Может ли современный юноша-балкарец, еще помнящий, как его семья жила в ссылке в Киргизии и несомненно знающий со слов старших (хотя и сказанных с оглядкой), что произошло в день 8-го марта 1945 года, – может ли он спросить докладчика: за что и по чьему приказу нас выселяли? Так как на Северном Кавказе нет никого, кто не знал бы о выселении четырех здешних народов, и в то же время нет никого, кто рискнул бы спросить об этом докладчика, то ясно, что лицемерие стало уже нормой поведения. В Воркуте и подобных ей городах – то же самое, но в специфически измененном виде: всем известно, что город построен заключенными, но в официальном варианте его строили комсомольцы. И всюду одно и то же: о том-то и о том-то спрашивать нельзя. Если юноша знает, что задавать вопросы о чем-то нельзя, значит, кое-что об этом ему уже известно. И он уверен, что докладчик знает больше, но правду сказать не хочет и поэтому заменяет ее ложью или молчанием, то есть другой формой лжи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});