Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели - Дмитрий Панов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я взял себя в руки и принялся выстраивать оборону перед этими хапугами. Во-первых, напомнил, что эти вещи приобрел на доллары, полученные за боевую работу. Во-вторых, сослался на посла Панюшкина, который рекомендовал нам покупать хорошие красивые вещи и не говорил ничего ни о каких ограничениях на их ввоз в СССР. В-третьих, попросил предъявить мне документ, на основании которого будет забираться часть моего имущества. На последний вопрос чмырь в майорских погонах и фуражке с красным околышком закрутил головой и что-то замычал насчет инструкции, как будто я засунул ему в рот сразу половину лимона и предложил проглотить, но, не предъявляя никаких документов, настаивал на своем. Тогда я пошел на блеф — предложил забрать все мое имущество, при условии, что в Москве я подам рапорт по всем инстанциям, что меня ограбили на оперпункте. Список вещей при мне. Должен сказать, что вся эта перепалка была чрезвычайно унизительной, а мы уже немного отвыкли от унижений, чувствуя себя в Китае посланцами своей страны, встречая всюду почет и уважение, к нам относились как к людям, но и стоила нервов — гораздо больших, чем в воздушном бою. Майор задумался, видимо прикидывая, чего будет больше: прибыли или возможных неприятностей, с которыми можно и не справиться? Ведь ехали летчики, побывавшие в бою, и пришить им контрреволюцию будет не так просто. Видимо, осторожность взяла верх в душе этой хитрой бестии. Просчет вариантов был явно не в пользу грабежа. Да и обстановка накалялась. Летчики в открытую кричали, наблюдая нашу дискуссию: «Грабители! Стрелять подлецов!» — на этот раз я их не успокаивал, а учитывая, что мы еще не сдали свои пистолеты «ТТ» с полным боекомплектом здесь же на оружейном складе и деформацию, которая происходит в психике людей, побывавших в бою, то ситуация становилась довольно опасной.
Шакалы явно поджали хвосты, почувствовав запах паленого — наши ребята вполне могли бы их перестрелять под горячую руку, а потом бы разбирались — была такая форма протеста в условиях деспотии, когда человек, выведенный из терпения, начинал совершать поступки не думая о последствиях. Особенно ораторствовал Ваня Корниенко, который в силу своего необузданного характера и в самом деле имел ужасный вид: «Пусть подойдут ко мне шукать! Я их всех перестреляю!» И «красноголовые» не подошли к нему, что совершенно правильно сделали. Ведь в кармане пиджака у Вани лежал заряженный браунинг, который он выменял в Китае на «ТТ» у одного из переводчиков, заявив, что потерял отечественный пистолет, во время налета японских бомбардировщиков на Бешеи, когда как заяц прыгал через залитые водой рисовые чеки, спасаясь от осколков японских бомб. А Петя Галкин вообще накупил столько часов, причем дешевых, через полгода останавливающихся, без гарантийного документа, китайской фирмы «Тибет», что несколько десятков уложил в маленькие унтята, меховые чулки, вкладыши в большие летные, меховые унты. Такие унтята очень любила носить моя жена Вера, до победного конца, пока не снашивала полностью. Вообще, жены летчиков были экипированы по летному: носили летные шлемы и меховые куртки. Так вот, Петя Галкин задумал следующую негоцию: он накупит в Китае дешевых часов, а дома их продаст и получив мешок денег, купит все необходимое. Петя ходил по Чунцину и посмеивался над нами, набивавшими чемоданы. Петя собирался ехать налегке и с прибылью. Уж не знаю, осуществил ли свой коммерческий план Петя, который был холостяком и которого «Мессера» сожгли в первые же дни войны, но на оперпункте в Алма-Ата эти часы у него попытались отнять. Петя так орал, проклиная «красноголовых», что стены сарая качались. В конце концов, стражи наших границ оставили нас в покое, правда, что очень символично, испортив воздух на прощание. Я вез очень красивую небольшую китайскую картину, которая хранится в нашей семье до сих пор, она вышита гладью по шелку: на мощной ветви дерева сидит красавец орел, а внизу надпись китайскими иероглифами, как переводили мне китайцы: «Орел любит свободу». Увидев иероглифы, майор-досмотрщик сразу пришел в возбуждение и заинтересовался, что они означают. Я сказал. «Иероглифы обязательно спороть, особенно свободу, обязательно свободу спороть» — настаивал майор. Да, слово «свобода» было явно запрещенной литературой для ввоза в нашу страну. Из бритвенного прибора я достал лезвие и потихоньку принялся спарывать «свободу». Не допорол до конца и, воспользовавшись тем, что майор занялся другими, сунул картину в чемодан. Так она и висит с наполовину споротой надписью. Но даже под споротыми иероглифами, означавшими «свободу», до сих пор остался ясный след, по которому их легко восстановить. Так и наша Россия, сколько ее ни пороли, за эту самую свободу, все таки, кажется, не совсем утратила представление о ней, и остались в нашей истории следы, пусть и невнятные, по которым ее можно попытаться восстановить в нашей жизни сегодня.
Чтобы полностью сказать все о свободе, должен отметить, что как ни удивительно, но тогда, в 1940 году, мы чувствовали себя свободными. Все в жизни познается в сравнении. И можно в любой несвободе почувствовать себя свободным, сравнивая ее с несвободой других. Мы были молоды, служили в романтическом роде войск, везли из Китая красивые вещи. Мы могли возражать и не соглашаться. А многие миллионы наших сверстников гнули спины в колхозах, рискуя оказаться в тюрьме за пустяковое опоздание или колосок, подобранный на поле. Миллионы наших сверстников уже умерли от голода, из-за того, что не желали подчиняться утопическому колхозному устройству, томились в лагерях или уже были стерты в лагерную пыль. У нас никто не умер от голода и не был расстрелян из близких родственников — такие в авиацию не попадали. Мы могли даже кое-что требовать и кое-чем возмущаться, что расценивалось как возмущение своих, проверенных в бою, чьей-то глупостью, а не как контрреволюция. Словом, если расценивать степень нашей свободы, сравнивая с несвободой большинства людей в нашей стране, или совершенно дикой степенью несвободы большинства населения Китая, то мы действительно были свободны. Такая своеобразная свобода и понятие о ней — прижились в нашем Отечестве. Кроме того, на этой ее ступени можно даже верить в целительность рабства, которое одно в состоянии в будущем обеспечить всем полную свободу. А на данном историческом этапе можно рассматривать свободу индивидуума, как вещь опасную. Конечно, и мы висели на волоске, но что это было по сравнению с той бездной бесправия, в которой оказались наши соотечественники. Маркс говорил, что человечество должно расставаться со своим прошлым, смеясь. Должен сказать что нелегко, смеясь, расставаться с нашим прошлым. Но я это пробую в меру сил своих на страницах данных мемуаров. Не знаю, получается ли.
В Москву мы тащились долгих пять дней. Дорогу эту я уже описывал, и веселее она не стала. Как принято в Москве в отношении к отправляемым из нее иногородним, провожали нас с помпой, а встретили серенько. Подъехал какой-то малозначительный человек, неизвестно из какого ведомства, и проводил нас к обшарпанному автобусу, в который мы, с вещами, еле влезли. Автобус протащил нас по грязноватой и неприветливой Москве в сторону академии имени Жуковского.
Должен сказать, что дурная погода, как символ встречи с Отечеством, сопутствовала нам всю дорогу. Поезд тащился то через мокрый снег, то через туман, то через холодный дождь. Паровозная гарь, смешанная с туманом, врываясь в купе производила полное впечатление боевых отравляющих веществ. Как я сейчас понимаю, была эта погода символична. Нелегкие времена ожидали и страну, и каждого из нас. Но мы радовались в этом царстве непогоды и паровозной гари: ведь вернулись домой живыми и нас ожидает встреча с семьями. В Москве, на деревянной даче в лесу, возле академии имени Жуковского, куда нас поместили, Воробьевыми горами уже не пахло, было очень холодно, и некоторые ребята простыли. Словом, Москва была в своем хамском амплуа. Наутро нам предстояло ехать с Сашей Михайловым на пару на доклад в одиннадцатый отдел Генштаба Красной Армии. Предстояла писанина о политико-моральном состоянии личного состава: как вели себя люди за границей, что говорили и как реагировали.
Но мы заметили достаточно активный интерес к нашим вещам со стороны обслуживающего персонала дачи, где поместились. Зная, что в Москве, если упрут чемодан, искать виновного бесполезно, а чувство стыда, особенно по отношению к аборигенам из провинции, местным жителям незнакомо, что хочешь перелупают, мы поинтересовались, где будут храниться наши вещи. Выяснилось, что в том самом помещении, комнате без замка, где мы и спали. Пришлось поднять шум, и заведующий этой дачей, кряхтя и жалуясь на нашу недоверчивость, отвел помещение, запертое на ключ, куда мы и поместили чемоданы. Здесь же уже лежало, видимо давно, несколько чемоданов, очень потощавших, со взломанными замками и поломанными краями крышек — видимо тянули вещи, не открывая замков. Нам не нужно было объяснять, что это были вещи погибших в Китае летчиков, видимо прикомандированных из разных эскадрилий, судя по тому, что не нашлось товарищей, которые отвезли бы их семьям, а в Москве всем было наплевать и на самих погибших летчиков, и на их семьи. Да и не без выгоды была эта штука: сначала чемоданы грабили потихоньку, а пройдет время и не объявятся хозяева-наследники, грабеж начнется в открытую. Из под крышек некоторых чемоданов выглядывали рубахи, которые тянули, но не смогли вытянуть. Пригодилось бы все это вдовам и детям, да и память, конечно, но потрясенные горем люди не знали, где, что искать, а Родина, как обычно, повела себя с ними, как обычно. Безграничны терпение и патриотизм наших людей. Слишком безграничны. Мне не нужно было ничего объяснять, потому, что я видел такую же стопку чемоданов, наполовину разграбленных, и на складе якобы «Москошвея», где мы получали гражданскую одежду по дороге в Китай. Помню, какое тягостное впечатление на меня тогда произвели и сами эти чемоданы — их количество, и то бездушное хамское отношение к погибшим людям и их родным, которые символизировал их грабеж. Впрочем, прошли десятилетия, и, пожалуй, основной принцип боевых действий Красной Армии: «Погиб Максим, ну и хрен с ним», — нисколько не изменился. Уже в восьмидесятые годы высокопоставленные офицеры службы тыла Советской Армии переправляли из Афганистана ковры в гробах, предназначенных для восемнадцатилетних солдат, сложивших головы в этой войне.