Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник) - Александр Филиппов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи! Сделай так, чтобы вернулся сын мой, и тогда я стану жить по-другому. Я стану жить только ради него, потом детей его, моих внуков… Так ведь и надо жить-то, в этом – главное! Прости меня, что я поздно поняла это, дура такая. Наверное, Ты, Господи, всемогущий, специально устроил все так, чтобы испытать меня сыном, повернуть на правильный путь. Поверь, что я все поняла теперь, и прости…
Она шептала еще долго, сбивчиво, крестясь и чувствуя, как неудержимо наворачиваются на глаза слезы, бегут по щекам. И были эти слезы не прежними, злыми, горько-солеными и холодными, как от обиды или отчаянья, а теплыми, светлыми, вымывающими из души все недоброе, осевшее там за долгие, долгие годы.
А потом будто упал с сердца тяжкий ледяной камень, и почувствовала Ирина Сергеевна себя легко до невесомости, как в раннем детстве бывало, когда движения тела не требовали усилий, происходили как бы сами по себе, не вызывая усталости, и можно было бегать весь день, не запыхавшись, или прыгать, пружинно взлетая высоко, и допрыгнуть до неба, если захочешь…
Позже – она потеряла счет времени – час ли прошел, полдня ли, – старушка, что вразумила на молитву Ирину Сергеевну, проводила ее до порога храма.
– Не печалься, голубка, на все воля Божья… – напутствовала она. – Мне еще мой дедушка сказывал, а ему – его дедушка, такой случай. Был он, прапрадедушка-то наш, пастухом. Пригнал раз стадо на берег речки, а день жа-а-аркий был. Прилег он под дерево, коровы на мелководье водичку пьют – тишина, благодать… И вдруг слышит голос с небес: «Час роковой наступил, а рокового нет!» Дедушка испугался, а что делать? Сидит, трясется. А голос меж тем опять, вроде гневается уже. «Час, – грит, – роковой наступил, а рокового нет!» А потом – в третий раз молвил. Тут, откель ни возьмись, – пыль, топот. И подлетает к дереву всадник. Молодой, красивый мушщина, в военной одежде – офицер, видать. Спрыгнул с коня, дедушке повод кинул – подержи, мол. «Я, – грит, – барин твой, с войны еду. Сколь народу вокруг меня побило – ужасть. А я вот цел-невредим домой вернулся. Счас скупнусь малость, пыль дорожную смою». Скинул быстро мундир и – бултых в воду. И – поминай, как звали. Ждал дедушка, ждал – а тот и не вынырнул. Тут-то и смекнул он, про кого голос говорил, кого торопил.. Ну, делать нечего, повел коня в деревню, к барыне, докладывает, так мол и так… Та – в крик. Сын ее, как потом рассказывали, с турками воевал, ерой! В самое пекло лез, орденов – полна грудь, а дома в речушке, где и не глыбоко совсем, корове по брюхо, утоп. Вот те и судьба! На все воля Божья…
Старушка перекрестилась и, сжавшись в черный комочек, шагнула от порога беспощадного мира назад, в вековую церковную тишину, где усердными поклонами все-таки можно вымолить для себя и близких прощение и лучшую долю…
Выплакавшаяся, торжественно-печальная Ирина Сергеевна не спешила покинуть собор и окунуться в уличную круговерть. Она решила пройтись по территории собора и отправилась вдоль чугунной оградки, отсекающей храм от шумного проспекта, где бурлила, будто невидимым кипятильником раскаленная, городская жизнь. А здесь, по эту сторону чугунной вязи забора, было покойнее, тише. Вдоль узенькой тропки цвели кустарниковые розы – белые, пурпурные, с нежно-красными мраморными разводами на лепестках, и желтые, прощальные в конце лета. Поодаль росли ели – но не чахлые, с подернутой ржавчиной хвоей, как в городских скверах, а сытые, ухоженные, темно-зеленые. Под сенью их развесистых лап стыдливо прятались от солнца так и не загоревшие за долгое лето белоствольные березки, светились благодарно в зеленом сумраке, поникнув успокоено ветвями-косами под молитвенный шепот не тревожащего их благостного ветерка…
– Сестра! – окликнул вдруг кто-то. Обернувшись, Ирина Сергеевна увидела цыганку, спешившую за ней вдогонку по мягкой тропке.
– Господи… – обескуражено пробормотала Ирина Сергеевна, – и здесь они…
Цыганка была, конечно, другая, не та, что обобрала ее, умыкнув сережки, колечко и крестик, но все же, все же…
– Сестра! – чуть запыхавшись и придерживая путавшую ноги длинную черную юбку, позвала цыганка – молодая вроде бы, да кто ж их, бродяг, по возрасту-то разберет! – Сестра! Ты хрещеная? – и, спросив, уставилась пронзительно и ждуще черными очами, так, что и соврать-то ей было бы неловко.
– Естественно, крещеная, раз в церковь пришла. А у вас что ко мне? Какие-то вопросы?
– Вопросы, сестра, – смутившись будто, часто закивала цыганка, – большие, сестра, вопросы. Пойдем со мной, помоги.
– Никуда я с вами, гражданочка, не пойду! – отрезала Ирина Сергеевна и поджала губы победно, радуясь своей непреклонности. Вот как с ними, оказывается, надо! Научили, наконец, рохлю…
– Выручай, сестра! – заискивающе улыбнулась цыганка, притушив угольки вспыхнувших было негодующе глаз. – Сыночка крещу. Пойдем, хрестной мамой будешь!
– Что-о? – удивилась Ирина Сергеевна. – Я-а-а?
– Одна я, сестра, – смиренно склонила голову цыганка, – без отца ребеночка крестить можно, а без крестной матери – нельзя. Пойдем…
– Да вон их сколько по улицам бродит… Ваших-то, – не верила Ирина Сергеевна.
– То не мои. Я от своего табора отбилась. Нельзя, чтобы ромалы меня здесь увидели. Плохо будет. Пойдем!
«Господи, да что же я делаю», – спохватилась, уже бредя послушно за цыганкой, Ирина Сергеевна, но, изменив себе, новой, надменно-недоступной, махнула обреченно рукой: «А… будь что будет! Не все же они плохие… наверное…»
Обряд крещения проводили не в храме, а в салатно-зеленой, с веселенькой голубой крышей часовенке. На лавочке у входа сидела девочка-цыганка лет шести и держала на коленях, покачивая и напевая хрипловато-простуженно, малютку, завернутого в легкую шаль. Малыш спал, чмокая во сне соской-пустышкой. Цыганка-мать сказала что-то девочке на своем языке, взяла ребенка, чмокнула в молочно-кофейного цвета щечку и протянула Ирине Сергеевне. Та взяла, осторожно прижала к груди. Малыш проснулся вдруг, сморщился, вывалил языком соску, заплакал жалобно. Цыганка нагнулась, подняла с земли выпавшую пустышку, облизала резиновый сосок и сунула в рот сыну. Тот затих, зачмокал умиротворенно.
Из дверей часовни вышел батюшка – огромный, до бровей заросший черной, с густой проседью бородой, пробасил приветливо:
– Жду вас, рабы божьи, входите… – И, глянув пристально на Ирину Сергеевну, младенца в ее руках, заметил: – Ишь, крестная-то какая у мальца… светленькая!
– Наши тоже блондинки бывают, но не такие, – будто хвастаясь крестной, заявила цыганка. – А еще говорят, что мы русских детей крадем, от того и дети беленькие рождаются… А зачем нам чужих красть? Мы своих нарожаем.
– Правильно глаголешь, мать! – одобрил батюшка. – Все мы во Христе братья. – А генотип – кому смуглый, кому светлый – тоже от Бога.
Чуть позже Ирина Сергеевна, стоя с ребенком на руках, внимала завороженно словам священника, и ей казалось, что она, хотя и слышала впервые, давно знала их, без труда вникая в высокий смысл старославянского языка.
– Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем ни невидимым, – нараспев читал батюшка Символ Веры. – И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, единородного. Иже от Отца рожденного прежде всех век: Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рождена, не сотворена, единосущна Отцу, Им же вся быша. Нас ради человек, и нашего ради спасения, сшедшего с небес, и воплотившегося в Духа Свята и Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшаяся…
Она держала ребенка – маленького, невесомого цыганенка, дитя не своего, чуждого племени, но понимала теперь, что чужих – не бывает, потому что ребенок, притихший под басовитое гудение священника, тыкался, прижимаясь к ней в поисках кормящей груди, веря, что не оттолкнут его, не обидят… И сына его, томящегося сейчас в неволе за тридевять земель, в холодных от тумана горах, может быть, согреет кто-то, уставший от ненависти и крови, вот так же, вспомнив о доброте и терпимости, завещанных нам свыше…
Батюшка осторожно взял у нее ребенка, поднес к купели.
– Как наречем раба Божьего, мать? – строго спросил он у растерявшейся Ирины Сергеевны.
– Василий! Василий Хлебников, – подсказала, горя очами, цыганка.
– Крещается раб Божий Василий во имя Отца, аминь. И Сына, аминь. И Святаго Духа. Аминь.
Батюшка надел на шейку ребенка алюминиевый, васильковой глазури крестик. Потом провел кисточкой по лбу, груди, векам, рукам и ногам ребенка.
– Прими печать дара Духа Святаго. Аминь. – И, возвращая младенца Ирине Сергеевне, добавил: – Василий Хлебников… Хорошее имя и фамилия… вкусная! – А потом обернулся к цыганке, молвил строго: – Смотри, не испорть ребятенка, мамаша! Жизнь ваша цыганская вольная, да чтоб волю эту вы в корысть не употребляли. Не воруй, не обманывай, тому и сына не учи. А вот праздники себе и людям вы, цыгане, устраивайте. Пойте, пляшите, музыку играйте. Тем и на пропитание зарабатывайте. Сие не грех. Так что прощай, Василий Хлебников, благословляю тебя.