Исповедь «неплноценного» чловека - Осаму Дадзай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позднее я с грустью понял, что Палтус мог бы на том и остановиться, потому что не нужна никому пресловутая забота о ближнем, все это — присущая всем и непонятная мне псевдоблагопристойность, не более. Палтусу достаточно было сказать: «С апреля иди в гимназию — хоть в государственную, хоть в частную. И тогда из дома будут присылать достаточно денег на твое пропитание».
Оказалось, и в самом деле в родительском доме так решили. Сказал бы мне Палтус об этом прямо — я бы прислушался к его словам. Но он вел разговор уж очень завуалированно, это только раздражало меня и привело в конечном счёте к тому, что моя жизнь совсем перевернулась.
— Ну, а ежели ты не посчитаешь нужным советоваться со мной,— как знаешь.
— О чем советоваться? — я и в самом деле не мог взять в толк, о чем следует с ним говорить.
— О том, что творится у тебя в душе.
— То есть?
— То есть, что ты сам собираешься делать дальше?
— Мне идти работать?
— Да нет, я говорю о твоем внутреннем настрое. Чего ты вообще хочешь?
— Вы же говорите, надо продолжать учиться...
— Для этого нужны деньги. Но дело не в деньгах, дело в твоем настроении.
Ну почему он не сказал всего одну фразу: «Будешь учиться — и тогда из дома станут высылать деньги?» Сказал бы — и я моментально перестроился бы. Так нет же, он не сказал. А я продолжал блуждать в потемках.
— Ну что? У тебя хоть мечты какие-нибудь есть? О тебе заботятся, стараются, но ты, видно, никогда не поймешь, как это нелегко...
— Виноват...
— Ведь я действительно беспокоюсь о тебе. Мне, конечно, хочется, чтобы ты сам всерьез задумался. Чтобы ты доказал, что псе понимаешь, начинаешь отныне новую, красивую жизнь. Если бы ты подошел ко мне, поделился своими планами на будущее, спросил совета — я бы с удовольствием обсудил с тобой твои дела. Я человек бедный, и потому, ежели ты намерен роскошествовать дальше, то ошибся адресом. Но если ты возьмешься за ум, продумаешь свою жизненную программу, поделишься со мной планами — я, ну, насколько позволят мои возможности, буду рад помочь тебе, выйти на твердую дорогу. Это ты понимаешь? Гак чего же ты все-таки хочешь?
— Если нельзя так просто оставаться в этой комнатке, пойду работать и...
— Ты это говоришь серьезно? В наше время даже выпуск- инкам императорского университета непросто...
— Я ведь не собираюсь стать служащим.
— Кем же ты собираешься стать?
— Художником,— решительно выпалил я.
— Что?!
Не забыть мелькнувшего в лице Палтуса ехидства, никогда не забуду, как он захохотал, услышав мое признание. Сколько прозрения было в этом хохоте! И не только презрения... Если наш мир сравнить с морем, то, как сквозь толщу воды просматриваются фантастические колеблющиеся блики, так же сквозь смех проглядывает запрятанная вглубь сущность взрослых людей.
«Так дело не пойдет... Ты нисколько не желаешь задуматься о своей жизни... Подумай хорошенько... Весь вечер сиди и как следует думай...» Я убежал наверх в свою комнату, лег, стал думать, но ничего не придумывалось. А как только рассвело, убежал из Палтусова дома.
Огромными иероглифами на листке почтовой бумаги я написал: «Вечером обязательно вернусь. Только схожу к другу, посоветуюсь с ним, как жить дальше, и приду. Так что беспокоиться не надо, не волнуйтесь». Ниже приписал адрес и имя Macao Хорики. Оставив записку, тихо вышел из дома.
Я не потому ушел, что мне стало невмоготу от проповедей Палтуса, ведь он же совершенно прав: у меня нет никакой жизненной позиции, я действительно не имею понятия, как жить дальше; естественно, что я обуза в доме Палтуса и что это ему не нравится. И если — а вдруг? — разгорится во мне горячее желание твердо встать на ноги и мне нужна будет для этого материальная поддержка, то ежемесячно получать ее от малообеспеченного человека было бы ужасно, выше моих сил.
И все же, если быть откровенным, я уходил вовсе не для того, чтобы обсуждать свой жизненный курс с таким субъектом, как Хорики. (Я решился оставить записку и удрать не только из желания подражать героям приключенческих романов, хотя и этот мотив, несомненно, присутствовал; здесь дело было скорее в том, что я не хотел доставлять хлопоты Палтусу, — вот этот мотив, пожалуй, будет вернее. Ясно, что когда-нибудь все, так сказать, выйдет наружу, и тем не менее мне боязно было говорить прямо, без эвфемизмов, оттого приходилось фантазировать, а это печальное свойство моей натуры в обществе именуется «ложью» и презирается. Но ведь я приукрашиваю отнюдь не ради выгоды; просто, когда в той или иной ситуации атмосфера общения «подмораживается», я, боясь задохнуться этим холодом, прибегаю к своим отчаянным дурачествам, которые — со временем это стало очевидным — либо совсем ни к чему, либо даже идут мне во вред. Осознавая, что мое словоблудие, мои дурачества происходят от бессилия, я все же довольно часто прибегал к ним, и на этой моей черточке частенько играли так называемые «благоразумные» люди.) В памяти неожиданно всплыл записанный на клочке почтовой бумаги адрес Хорики, и я решил им воспользоваться.
Итак, я оставил позади дом Палтуса, пешком добрался до Синдзюку, там продал несколько маленьких книжек... и остановился в растерянности, не зная, что делать дальше. При том, что сам я всегда старался быть ко всем приветливым, никто своей «дружбой» никогда меня не удостаивал; Хорики и компания — «друзья» по развлечениям — не в счет, а во всех остальных случаях от общения оставалась только горечь. И если случайно мне доводилось встретить приятеля, да просто кого-то, обликом похожего на одного из моих немногочисленных знакомых, — меня кидало в дрожь, охватывал озноб. В общем я понял, что лишен способности любить людей. (К слову сказать, я вообще с большим сомнением отношусь к существованию в этом мире такого явления, как «любовь к ближнему».) Таким образом, «дружба» была мне недоступна, даже такой простой акт, как «дружеский визит», я не в состоянии был совершать. Ворота чужих домов вызывали у меня жуткую ассоциацию с вратами ада, за которыми меня подстерегает кровожадное чудище.
Нет у меня друзей. Не к кому идти.
Разве лишь все-таки Хорики...
Так и получилось, как написал в записке Палтусу, — решился пойти к Хорики. Ни разу не был до сих пор у него; если надо было — вызывал его телеграммой к себе. Сейчас, конечно, и денег для этого не было, да и уверенности, что он сделает шаг навстречу мне, нуждающемуся в помощи. Однако делать нечего... Я горестно вздохнул, сел в трамвай и покатил к нему. От сознания, что на всем белом свете только у Хорики я вынужден просить помощи, холодный пот прошибал меня.
Семья Хорики жила в двухэтажном домике в глубине грязного переулка. Сам он обитал в маленькой (6 татами) комнатке на втором этаже, а внизу жили старики родители да еще молодой работник; там же они изготавливали ремешки для гэта.
Хорики оказался дома. В этот день он раскрыл передо мной еще одну черту характера столичного прохвоста: расчетливость, такой холодный и хитрый эгоизм, что у меня, деревенщины, глаза чуть из орбит не вылезли. О, мне, влекомому волнами жизни, было далеко до него...
— Ну, знаешь ли, твое поведение возмутительно. Что, простили тебя? Нет еще?
Разве за такой «поддержкой» я бежал к нему?..
Как всегда, пришлось привирать. Опасался, правда, что он поймает меня на слове.
— Да уладится все как-нибудь... — пробормотал я, улыбнувшись.
— Тут не до смеха. Хочу дать тебе совет: бросай валять дурака. Извини, у меня сейчас дело есть, и вообще последнее время я чрезвычайно занят.
— Какое у тебя дело?
— Эй-эй, не рви нитки на подушке!
Разговаривая, я машинально дергал бахрому по углам подушки, на которой сидел. Эх, Хорики, как ты бережешь каждую свою вещичку, даже эту несчастную ниточку на подушке! Он грозно, с укором уставился на меня. И я с ясностью понял, что прежде он встречался со мной исключительно потому, что имел от этого какую-то выгоду.
Между тем старуха, мать Хорики, принесла на подносе две чашки с о-сируко.
— Ой, мамуля, спасибо, — стараясь выглядеть примерным сыном, неестественно вежливо и «сердечно» обратился Хорики к матери.— Это о-сируко? Спасибо огромное. Прекрасно! Не стоило так беспокоиться... Мне ведь надо сейчас уходить... Ну, раз уж принесла, съедим, тем более что ты большая мастерица по этой части... Как вкусно!.. Ты тоже попробуй. Матушка специально приготовила. Мм, какая прелесть!.. Прекрасно!..
Он сыпал словами, радовался, с непередаваемым наслаждением ел — ну, прямо спектакль. Я чуть попробовал. Юшка чем-то попахивала, клецки — вообще не рисовые клецки, а что-то непонятное. (Я ни в коем случае не корю бедность. В тот момент, кстати, я и не подумал о том, что блюдо невкусно, меня очень тронуло внимание старой матери Хорики. Вообще же, если к бедности я и испытываю какие-то чувства, то это страх, но никак не презрение.) Угощение, то, как радовался ему Хорики, многое сказало мне о холодной расчетливости столичных жителей, дало почувствовать, как четко токиосцы делят все на свое и чужое. Для меня такого деления не существовало.