Том 3. Советский и дореволюционный театр - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Придет момент, когда нам будет нужен на сцене не только реалистический героизм. Нужен будет тот героический пафос, который присущ классикам. Создадут какого-то Прометея наши собственные Эсхилы, они не могут не появиться. Как театр воспроизведет все это, если он приучится играть только бытовые пьесы современной жизни?
Мы только у порога великой эпохи, мы только изучаем азбуку, стоим у истоков новой культуры. Мы должны у прошлого, имевшего недосягаемые высоты, учиться, учиться и учиться.
В этот вечер, посвященный Ермоловой, я зову театр назад к лучшим переживаниям прошлого в смысле полноты темпа, многогранности тем, полноценности. Как в свое время призывал я назад к Островскому, не в том смысле, чтобы театры ставили только пьесы Островского, а чтобы драматурги отразили наш быт так же правдиво и ярко, как это делал Островский в свое время, а театры учились на пьесах Островского изображать этот современный быт, — так и теперь призываю к классикам и не хочу быть понятым так, что все театры должны играть классиков.
Наше искусство должно быть подобно оркестру, стройно исполняющему пьесу, но в нем звучит каждый инструмент. Новые искания хороши и уместны, но наряду с ними хороши и классические произведения, освещенные и заостренные современностью.
Прошлое под углом зрения настоящего, а будущее по тем путям, которые были в прошлом.
Это достойно Малого театра и должно быть почерпнуто в традициях Ермоловой как бессмертного шефа этого театра. Я хочу, чтобы Ермолова продолжала жить на этих подмостках и в дальнейшей жизни неумирающего Малого театра.
«Заговор чувств»*
Театр Вахтангова, каждый спектакль которого, при правильной его оценке, является, в сущности говоря, большим театральным событием, создал из пьесы Олеши «Заговор чувств» еще одно сценическое произведение1, имеющее громадное культурное значение.
Роман Олеши «Зависть» вызвал всеобщее внимание. О нем очень много писали. Никто не сомневался в его исключительной талантливости, но сомнения вызывала самая установка этого романа2. На первый взгляд значение его было совершенно очевидным: центральная фигура, опустившийся интеллигент Кавалеров был взят как носитель чувства жгучей зависти к новому, большевистскому миру и его представителям. Но при ближайшем рассмотрении бросалось в глаза, что Кавалеров и выступавшая за ним другая, как бы руководящая фигура всего этого движения зависти старого мира к новому — Иван Бабичев, были разработаны не только с большой долей знания их переживаний, но и с некоторой симпатией. Критики спрашивали себя: при отмечаемой автором сложности психологии и как бы в известной степени законной неудовлетворенности представителей культуры XIX века, не склонится ли во мнении некоторых читателей чашка весов в их сторону, когда на другой чашке весов большевистские типы (Андрей Бабичев, Володя Макаров) показаны не столько в обаянии революционной борьбы, как в служении (правда, убежденном, энтузиастическом) разным частностям нашего хозяйственного строительства? Некоторые спрашивали себя: нет ли своеобразного бессознательного лукавства у Олеши, когда он, обильно забрызгивая грязью Ивана Бабичева и Кавалерова, в то же время восхищается красочными переливами происходящего в них гнилостного процесса и не жалеет труда для изображения своеобразной гениальности их декадентских переживаний, и в то же время в противопоставляемом им большевистском мире заставляет играть такую центральную роль колбасу, «Четвертак», физкультуру, как бы невольно сводя наше коммунистическое строительство к трезвенности и прозе, не дающим никакого простора живым человеческим чувствам, которые ведь не так легко уместить, например, в чистую экономику. Критики спрашивали себя, не хочет ли Олеша сказать: «Старый мир безнадежно осужден и умирает; но посмотрите, как он был своеобразно богат! Новый мир, конечно, победит, но ведь, в сущности говоря, правы те, кто говорил о нем, что он есть прежде всего удовлетворение желудочного идеала».
Такого рода замечания относительно «Зависти» как романа неправильны. Но я должен сказать, что при переделке его в пьесу автор произвел в нем некоторые существенные изменения. Они идут по двум линиям, из которых первую мы одобряем вполне, а. относительно второй мы имеем несколько оговорок.
Придавая тому же замыслу, что и в романе, вид пьесы, автор резче подчеркнул основные линии. Так в пьесе упрощается весь сюжет.
Кавалеров в конце пьесы восстает бунтом против своего ментора и вдохновителя Ивана Бабичева, собственными руками вычеркивает его из числа живых и преклоняется перед жизненным началом, воплощением которого является Бабичев Андрей. И именно по-фортинбрасовски возглашает Андрей: «Страсти окончились», — раздается марш, и входят футболисты3.
Пьеса приобрела таким образом характер некоторого славословия коммунистического начала жизни. Точки над «и» поставлены.
За это мы не можем быть в претензии на автора, так как, хотя оставшийся несколько проблематичным сюжет романа в пьесе подчеркнуто определенен, все же исполнение этой драмы, рисующее столкновение двух миров и победу нового, сделано так сложно и тонко, что упрек в упрощенстве, в грубоватой тенденциозности не ранит пьесы.
Но, как будто в ответ на уже раздававшуюся критику романа, автор несколько меняет характеристику самого Андрея Бабичева.
Оговоримся сразу. Требовать, чтобы положительная фигура пьесы знаменовала собою какой-то «синтетический коммунизм», чтобы это был «коммунист во весь рост», в котором ярко выражены были [бы] все грани коммунизма как гигантского общественного явления, — это значит требовать невозможного или даже толкать авторов на совершенно ложный путь. Нет и не может быть такого коммуниста, который знаменовал бы собою совокупность всех свойственных, коммунизму черт. Это был бы не живой человек, не тип, а какая-то странная искусственная аллегория. Ни один из коммунистов живых не отражает собою всей партии или всей идеи коммунизма, а лишь некоторые отдельные его черты, ибо коммунизм как партия и как идея значительно шире какой бы то ни было личности, даже самой крупной.
В романе Андрей Бабичев, которого Кавалеров злобно называет колбасником, дельцом и т. д., действительно отражает собою некоторую очень важную, очень славную, очень победоносную линию коммунизма — именно его практического строительства, энтузиастической преданности отдельным точным задачам, которые, будучи вырваны из общей связи всего нашего устремления, действительно могут показаться прозаическими, но верность которым, преданность которым в их полной конкретности на фоне общего плана является, наоборот, лучшей гордостью коммуниста.
Да, Андрей Бабичев хочет создать вкусную, питательную, дешевую колбасу, да, он строит огромную столовую под прозаическим названием «Четвертак». Он не только хозяйственник вообще, он уже того — пищевик. Но в этом и есть справедливая причина его гордости, что оннастоящий коммунистический пищевик, для которого его конкретные задачи освещены ярким огнем борьбы против индивидуальной кухни, против порабощения женщины, против страшного бича домашнего хозяйства, которое так клеймил Ленин4, —огнем борьбы за коллективизацию питания. Так же каждая другая хозяйственная задача, за какую бы мы ни взялись, оказывается в нашем понимании огромной, величественной, заслуживающей самой глубокой преданности задачей. Является недостойным, пошлым, жалким, когда коммунисты (или чаще непрошеные хвалители коммунизма) начинают обвинять Андрея Бабичева по-кавалеровски, что он действительно делец, действительно колбасник и что фигуру эту надо было заменить чем-то более синтетичным, широким, высоким и т. д.
К сожалению, Олеша как будто внял голосу подобной критики и постарался сентиментализировать Андрея Бабичева.
Пьеса — это не жизнь, характер в драме — это не живой человек из жизни, он должен быть построен так, чтобы общая тема пьесы выигрывала как можно больше. И с этой точки зрения надо было сделать Андрея именно непреклонным «дельцом». Достаточно дать понять, что это делец не для роста своего капитала и не для карьеры, а делец — советский, чтобы все эти разговорчики горохом отпрянули от соответственной фигуры.
Как видит читатель, что если есть люди, которые упрекают Слешу в том, что он сделал Андрея слишком прозаическим дельцом, то мы упрекаем его в обратном. Надо было сделать его более выдержанным и беспощадным коммунистом-дельцом.
Поскольку, однако, этой стихии в Андрее все-таки осталось много, мы считаем эту фигуру более или менее удовлетворительной.
Если пьеса Олеши в общем является хотя и небезупречной, но удачной переделкой его романа, то о постановке можно говорить только в тонах самой высокой похвалы.