Дом и корабль - Александр Крон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В преддверии комендантского часа Литейный ожил. Стали попадаться прохожие, звеня и громыхая разболтанным кузовом, пробежал грузовик.
- Я много думала о вас, Дима, - заговорила Катерина Ивановна, когда они остановились, чтоб передохнуть перед последним этапом. - Нет, неправда, что много, скорее часто. И всегда мне хотелось вам что-то сказать, а я не говорила.
- Напрасно, - с трудом выдавил Митя. Он и хотел и боялся разговора о Горбунове.
- Это вам сейчас кажется, что напрасно, а если б я заговорила, вы бы сразу сказали, что я многого не знаю и не могу судить о ваших отношениях. Я сама ее осуждала, а теперь чувствую себя последней свиньей.
- Перед кем?!
- Перед Тамарой. Разве мы не о ней говорим?
- Разумеется, - сказал Митя поспешно, - но в чем вы себя обвиняете?
- В черствости, в поспешности, в высокомерии. Вероятно, все это, вместе взятое, имеет даже худшее название. А ведь мы дружили с детства, вместе бегали по двору. Мы с ней очень разные, но я всегда знала, что Тамарка - личность. Она может быть очень груба, а я не выношу грубости, и мы часто ссорились. И всегда мирились - знаете почему? Потому что благороднее всего она вела себя во время наших ссор. Когда это всего труднее.
- Это вы и хотели мне сказать?
- Да, я хотела, чтоб вы знали, что я о ней думаю. Тамару может заносить в разные стороны, она может наделать ошибок, делала их раньше и делает сейчас, но она решительно не способна на душевную низость…
Оглянувшись, она замолчала. Подошли отставшие Туляков и Савин, и продолжать разговор стало трудно, Митя все-таки спросил:
- И это все, что вы хотели мне сказать?
- Все, - сказала Катя. - Я могла бы сказать и больше, но не хочу злоупотреблять ни Тамариным доверием, ни вашим терпением.
Митя не ответил. Он думал о том, что, когда человека грызет какая-нибудь неотвязная мысль, все, что говорят другие, приобретает странную многозначительность.
По Набережной шли гуськом, еле волоча ноги.
Под аркой дежурили Асият и Пантелеймон Петрович. Увидя Катю в сопровождении моряков, дворничиха радостно запричитала, а Петрович вытянулся и отдал честь. Весь дом слушал передачу, и тревогу кляли главным образом за то, что она помешала лейтенанту Туровцеву закончить свою выдающуюся речь.
Глава двадцать пятая
- Как видите, я не ошибся в штурмане. Он прирожденный оратор. (Сказано без всякой иронии, но почему-то кажется обидным.)
- На той неделе мы непременно повторим передачу. Виктор Иванович, а вы что же - решительно отказываетесь выступать? (И опять обидно. Я же слышу…)
Камин пылает почти бесшумно - дрова сухие, и тяга отличная. Подвешенный над огнем чайник скоро закипит. С койки, на которой лежит Туровцев, все сидящие у огня кажутся вырезанными из черной бумаги. Изредка кто-нибудь откидывается назад, и тогда на мгновение что-то блеснет - пенсне Юлии Антоновны или медный Катин завиток. Вся компания налицо - нет только доктора.
Митя тоже мог бы греться у камина, а не валяться на койке. Но, войдя вслед за Катей в освещенный кубрик и увидев радостно оживленное лицо командира, он сразу же вспомнил, что десять суток еще не истекли и надо продолжать уже порядком опостылевшую игру. Негнущимися с мороза пальцами он растегнул кобуру, поискал глазами доктора и, после некоторого колебания, протянул пистолет Горбунову. Получилось демонстративно и глупо. Командир усмехнулся, как умел он один - очень медленно и немного криво, - но ничего не сказал. В усмешке не было ни обидного превосходства, как у Селянина, ни обидного недоверия, как у Однорукова, - только понимание. Это-то и было самое нестерпимое.
Вконец расстроившись, Митя разулся и залег. Занятый своими мыслями, он почти не прислушивался к общей беседе, отчего и не придал большого значения тому, что Иван Константинович вдруг поднялся и, не говоря ни слова, покинул каминную.
Наступило тягостное молчание. Первым пришел в себя Горбунов.
- Это я виноват, - объявил он, вставая. - Пойду извинюсь и попрошу Ивана Константиновича вернуться.
- Вы ни в чем не виноваты, - сказала Катя. - Правда, тетя Юля?
Кречетова промолчала.
- Стойте. - Катя вскочила. - Пойду я. Отец тоже не прав и вернется. - Она подхватила соскользнувшую с плеч меховую пелерину и, не дожидаясь ответа, скрылась за дверью.
Несколько минут прошло в полном молчании. Со своего наблюдательного пункта Митя видел, что Горбунов нервничает. Наконец дверь скрипнула, и появился художник, за ним шла Катя. И отец и дочь улыбались - добродушно и вместе с тем несколько загадочно. В руках у художника был какой-то таинственный предмет, отливавший гранитным блеском, - приглядевшись, Митя увидел, что это шкатулка - точно такая стояла на комоде у матери, в старину в таких шкатулках хранили под ключом чай и сахар. С помощью Кати и Горбунова художник водрузил шкатулку на каминную доску и уселся на прежнее место. Некоторое время слышен был только гул огня и затрудненное дыхание художника. Затем разговор возобновился.
- Вы должны меня извинить, Виктор Иванович… (Горбунов хотел возражать, но художник не позволил.) Виноват я, а не вы. Вы по нечаянности наступили на мою любимую мозоль, а я не стерпел и нагрубил. Нагрубить, как известно, можно и молча. Мне ни с того ни с сего помстилось, будто меня попрекают старостью. (Горбунов опять попытался возразить, и опять безуспешно.) Дослушайте. Я ненавижу старость. Не близость смерти - от страха смерти я радикально излечился, - а именно старость, начинающийся распад личности. То обстоятельство, что с возрастом у людей угасает деятельность некоторых желез, еще не дает им права становиться мелочными и неопрятными и докучать окружающим разговорами о том, как у них функционирует кишечник. Все это в достаточной степени противно. Но еще противнее старческий консерватизм, лихость и безапелляционность старческих приговоров. Если у человека стало меньше сил - это еще не старость. Старость - это когда с человеком становится бессмысленно спорить. Вот почему, уклонившись от спора, вы нанесли мне удар в самое чувствительное место…
- Из почтения, папа, - вставила Катерина Ивановна.
- Я не хочу почтения. Я хочу равенства. В вашем почтении я слышу: слишком поздно, его не переделаешь.
- Извините меня, Иван Константинович, - сказал Горбунов, - я был неправ и признаю это. Но позвольте мне - не для оправдания - напомнить вам нашу первую встречу.
- Отлично помню.
- А на чем мы расстались?
- Напомните.
- Вы сказали примерно следующее: я человек другого склада, не пытайтесь меня переубеждать, и мы отлично уживемся.
Художник засмеялся.
- Неужели? Признаю: вы честно выполняли договор. И, может быть, именно поэтому ваше вторжение не прошло для меня бесследно. Считается, что людей надо судить по их делам. Мы, неискушенные обыватели, чаще поступаем наоборот. Мы судим о делах по людям. Скажу вам по секрету: вернейший признак правого дела - то, что за него ратуют настоящие люди, и мне трудно представить себе хорошую политику, проводя которую люди становились бы хуже. Вы и ваши друзья мне симпатичны - и для меня это самый неопровержимый довод в пользу вашего дела и ваших взглядов.
Теперь засмеялся Горбунов.
- Критерий, конечно, спорный…
- Обязательно спорный. А вы спорить не любите. Для вас «спорно» то же самое, что «неверно»…
- А вот это уж бесспорно неверно…
- Да я не о вас. Вы-то - задира.
- Ну хорошо, - сказала Кречетова. - Может быть, нас все-таки тоже посвятят… Короче говоря: из-за чего сыр-бор?..
На этот раз фыркнули оба - и художник и Горбунов.
- Из-за Антея.
- Не морочьте голову. Из-за какого еще Антея?
- Был такой титан.
- Что за вздор!
- Истинная правда, - сказал художник, отсмеявшись, - я высказал мысль спорную, быть может, даже кощунственную, - что этот модный титан был самым обыкновенным разбойником и весьма недостойным сыном своей матери - Земли. Все мои симпатии на стороне Геракла, избавившего мир от этого опасного негодяя. Я сказал также, что мне, как старому идеалисту, дорог не Антей, а Прометей - тот, кто похитил у богов священный огонь знания и отдал его людям. Боги его покарали, а люди отплатили неблагодарностью, и это только увеличивает мою к нему привязанность.
Наступила пауза. Затем Кречетова неуверенно пробормотала:
- Похоже, что вы меня разыгрываете…
- Ничуть, - сказал Горбунов. - Конечно, весь этот разговор о Прометее - только хитрая аллегория. Суть проще: Ивану Константиновичу нравится изображать из себя старого идеалиста, я же осмеливаюсь утверждать, что в его лице мы имеем не всегда последовательного, но несомненного материалиста и даже марксиста.
Обе женщины засмеялись.
- Вы слышали? - сказал художник. Если он и сердился, то притворно. - Вот так он надо мной издевается…
- Шутки в сторону, - сказал Горбунов. - Неужели вы всерьез считаете себя идеалистом?
Художник отозвался не сразу.