Стихотворения. Поэмы - Арсений Тарковский
- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Название: Стихотворения. Поэмы
- Автор: Арсений Тарковский
- Возрастные ограничения: (18+) Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту для удаления материала.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арсений Тарковский
Стихотворения. Поэмы
Книга издана к 110-летию со дня рождения Арсения Тарковского.
«Звезда нищеты». Арсений Александрович Тарковский
Я тень из тех теней…
Арсений Тарковский«Стихотворений на свете так мало, что поэзия была бы Ко и нор’ом» (в современном написании – Кохинор, знаменитый алмаз), – писал молодой Пастернак в письме к отцу, – если бы ее не переполняли и не заслоняли бесчисленные «стишки». В конце жизни он говорит о том же: о позоре литературного производства, о «литературном процессе», который только тем и занят, чтобы сделать появление этих редчайших вещей крайне затруднительным – или вообще невозможным[1]. До последнего времени, слава Богу, «поэтам хорошим и разным», «литературному процессу» и направляющим этот процесс критикам и теоретикам добиться этого все же не удалось. Вопреки всему, кто-то еще раз дает нам увидеть, что поэзия – аномалия в ряду обыденностей, счастье и чудо. Что то, что может сообщить она, никаким другим образом не сообщается.
И было это как преображеньеПростого счастья и простого горяВ прелюдию и фугу для органа.
За это мы и благодарны Арсению Александровичу Тарковскому. В самое неблагоприятное для этого время он был занят этими редчайшими, как алмаз Кохинор, вещами – стихами: бессмертными, поющими словами, которые в греческой античности называли крылатой речью. Драгоценные камни естественно ассоциируются со звуком его стихов, но еще больше – «капля лазори», вода, не простая, царственная, ионийская вода:
Мой кузнечик, мой кузнечик,Герб державы луговой!Он и мне протянет глечикС ионийскою водой.
К «литературному процессу» своей современности (нескольких довольно разных современностей: литературной современности 30-х, 40-х, 50-х, 60-х годов) они не имели никакого отношения. Там писали, там рассуждали, там спорили совсем о другом и по-другому. Там всегда было не до ионийской воды и камней Кохиноров.
Начнем с одного из самых чудесных русских стихотворений: «Бабочка в госпитальном саду».
Из тени в свет перелетая,Она сама и тень и свет,Где родилась она такая,Почти лишенная примет?Она летает, приседая,Она, должно быть, из Китая,Здесь на нее похожих нет,Она из тех забытых лет,Где капля малая лазориКак море синее во взоре.
Она клянется: навсегда! —Не держит слова никогда,Она едва до двух считает,Не понимает ничего,Из целой азбуки читаетДве гласных буквы — А и О.
А имя бабочки – рисунок,Нельзя произнести его,И для чего ей быть в покое?Она как зеркальце простое.Пожалуйста, не улетай,О госпожа моя, в Китай!Не надо, не ищи Китая,Из тени в свет перелетая.Душа, зачем тебе Китай?О госпожа моя цветная,Пожалуйста, не улетай!
Тарковского часто называют последним поэтом высокой (или чистой, или классической) традиции; естественно, эта традиция включает в себя модерн и авангард. Но высокую традицию уже погребали на похоронах Ахматовой – и сам Тарковский прощался с ней как с последней тенью:
И эту тень я проводил в дорогу,Последнюю – к последнему порогу.
В таком случае он – уже после-последний поэт; иногда мы слышим об этом от него самого:
Мне странно, что я еще живСредь стольких могил и видений.
В этой связи рядом с ним можно вспомнить единственное имя – Марию Петровых. Они, младшие друзья «последних поэтов» – Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой – остались среди чужих, в глухом одиночестве (я имею в виду одиночество поэтическое, а не биографическое).
Святой колыбелью была мнеЗемля похорон и потерь.
Есть такой склад поэта – как и человеческий склад: поздний ребенок в семье, последыш. Вокруг Тарковского были уже поэты другой культурной крови. Конец прежнему роду подвела, казалось, сама история: нужно было хотя бы краем детства, как Тарковский, застать другой мир и другой русский язык («А в доме у Тарковских…»). Следующим поколениям в этом было отказано. Они не застали необесчещенного мира. А в обесчещенном – откуда взять святую беспечность, и странное беззлобие, и неувядающее восхищение? А из этих веществ и слагается форма той поэзии, которая редка, как Кохинор.
Что же такое честь? В посвящении Мандельштаму Тарковский пишет:
Говорили, что в обличьеУ поэта нечто птичьеИ египетское есть;Было нищее величьеИ задерганная честь.
Нищее величье – оксюморон, но и задерганная честь – тоже оксюморон, которого можно не заметить: честь, среди прочего, предполагает личную неприкосновенность, для начала телесную, habeas corpus[2]:
Власть отвратительна, как руки брадобрея.
Многое другое так же отвратительно для человека чести, какими и были поэты «старой традиции»[3], все те, кого с дикарской усмешкой называли «небожителями».
Но что-то мешает мне увидеть творческое одиночество Тарковского в словесности 60—70-х годов таким образом, как одиночество прощального запоздалого голоса, приходящего из невозвратного прошлого. И сам Тарковский думал иначе:
Я не один, но мы еще в грядущем.
Он чувствовал себя не «последним», а начинающим будущее. Звезда его – не вечерняя, а утренняя:
Мимо всей вселеннойЯ пойду, смиренный,Тихий и босой,За благословеннойУтренней звездой.
Так, впрочем, всегда и чувствуют свое дело поэты этой – классической? высокой? чистой? как назвать ее? – традиции.
Удивительно вот что: поэзия, все мосты к которой были последовательно сожжены, все входы завалены нескладными, плоскими, бесцеремонными стихами «в стиле баракко»[4], которые и составляли норму нашего «литературного процесса», – поэзия Тарковского не была непонята; больше того, она не была неполюблена, с первой же его запоздалой книги («Перед снегом», 1962[5]). Мы переписывали их и помнили наизусть[6].
И странно же они выглядели, эти строфы в наших разрешенных изданиях:
И моя отрадаВ том, что от людейНичего не надоНищете моей.
Не то что «смысл» (вопиющий среди лозунгов о счастье миллионов, о том, как не ждать милостей от природы и т. п.) – звучание этих слов производило головокружение: земля уходила из-под ног, мы оказывались в среде (действительно в среде: световоздушной, цветозвуковой среде) свободы. Свободы небывалой, как будто потусторонней. И замечу: не только и не столько нашей свободы от кого-то или чего-то – а свободы всего остального от нас.
Быть причиной чьей-то свободы – большое счастье, может быть, самое большое:
Я стал доступен утешенью;За что на Бога мне роптать,Когда хоть одному твореньюЯ мог свободу даровать!Пушкинская «Птичка».
Ласточка, бабочка, крылатая или глубоководная малютка-жизнь Тарковского, которая может ускользнуть, уплыть, упорхнуть, едва пожелает, и никому ничем не обязана – гостья звезда и царственная гостья душа, покидающая больничную девочку, – никто ее не удержит, и вообще никто ничего не удержит, и поэтому
…в державной коронеДрагоценней звезда нищеты.
Францисканская вежливость («Пожалуйста, не улетай, О госпожа моя…») или дальневосточное чурание насилия есть в том, как Тарковский обходится с вещами, тварями, словами, формами. В интонациях его чтения слышна причеть Мусоргского юродивого.
Летайте, ласточки, но в клювы не беритеНи пилки, ни сверла…
Причеть и «песенка», напоминающая верленовскую chanson grise[7], полюбленную еще Мандельштамом:
Я не знаю, с каких порЭта песенка началась, —
самые родные Тарковскому жанры. Здесь, в легком переменном ритме его слово как рыба в воде:
Я так давно родился,Что слышу иногда,Как надо мной проходитСтуденая вода.А я лежу на дне речном…
Повторю: не только темы и смыслы Тарковского были так поразительны и одиноки среди «литературного процесса» тех времен – не только и не столько. Сама материя его стиха, сама его стихотворная ткань: его легкие, как будто залетейские хореи и ямбы, его легкие, как будто элементарные, а на самом деле многомерные рифмы («фонарь» – «словарь», причем и то, и другое в связи с кустом шиповника, а с «шиповником» при этом зарифмован «письмовник»), его легкие уподобления, которые летят, как перекати-поле… И особенно – его обращение со значением, его семантическая техника, отпускающая смысл из клетки «предметного содержания» – «в пространство мировое, шаровое». Тот чудесный смысл, в котором толку мало, одна чепуха («учит Музу чепухе»), смысл, летящий навстречу абсурду, к какой-то домузыкальной музыке, которой кончается членораздельный звук, вроде жужжания шмеля или воркования голубя.