Врубель - Вера Домитеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, куда же было выставлять врубелевского «Богатыря», эти «пятна», хоть и «полные художественного смысла», одновременно с царившими на столичной персональной выставке Виктора Васнецова «Богатырями» — символом патриотизма, русского духа и русского художества. То-то бы недруги гадали, что за каверзу подстроил Дягилев, уж не вздумал ли поглумиться над величайшим произведением великого национального живописца. А Врубель, в обиде на Дягилева, еще планировал выступить со своим «Богатырем» на академической выставке. То есть на очередной «весенней» экспозиции в Академии художеств, сразу после того, как со стен ее античных залов снимут холсты Васнецова, — как бы на смену его отправленным обратно в Третьяковскую галерею «Богатырям», как бы декадентским шаржем на исконный отечественный реализм.
Бог знает где витавший Врубель, не разумевший, отчего нельзя сводить его былинного витязя с богатырской дружиной Васнецова, питавший надежды победить неприязнь чуравшихся его академиков-передвижников, поскольку «Богатыря»-то своего он усердно закончил, прописав каждый сантиметр холста! Счастливец Врубель, милостью фортуны не забивавший себе голову посторонней художеству чушью!
Сергей Дягилев обиженного им мастера не забыл, расставаться с Врубелем не собирался. Он все-таки попросил Врубеля прислать его «Богатыря», хотя телеграмма прилетела через месяц после открытия дягилевской выставки, когда все важные гости на ней уже побывали, когда приглашение уже утратило реальность и служило лишь покаянным реверансом.
Врубелевский «Богатырь» демонстрировался на шестой выставке Московского товарищества художников. Внимания картина не удостоилась. Шехтель ее пристроил некоему Маличу, владельцу доходного дома на углу Пречистенки и Зубовского бульвара, где Врубели сняли себе квартиру. У Малича для картины имелась красивая «готическая» стрельчатая рама. «Богатырь» в нее не влезал, пришлось обкорнать почти квадратный холст, отхватив по три вершка с боков и конусом срезав верх. По свидетельству Виктора Замирайло, операцию провел искренне преданный художнику Франц Шехтель. Далеко еще было до почтения к неприкосновенным сокровищам работы Врубеля.
С «Миром искусства» Михаил Врубель помирился. Сергей Павлович умело сгладил возникшие «по недоразумению» шероховатости. Врубель вошел в художественное содружество под тем же названием, что и журнал (формально объединение учредили год спустя). Картины Врубеля были нужны.
Петербуржцы тяготели к графике. Из настоящих больших живописцев в своей среде они имели только Сомова, однако прекрасные, прелестные по мастерству, иронично-трагичные композиции Сомова изначально не принадлежали к рангу «полотен» и в идейно-творческих баталиях могли разить острыми тонкими стрелами. А требовались пушечные ядра. Роль передовой артиллерии играло творчество Серова. Серов — бесспорно ценнейшее приобретение «Мира искусства». Кто бы мог ожидать, что этот всеми признанный, в 1898 году избранный академиком мастер, эталон строгого вкуса и нравственной твердости, примкнет к Сергею Дягилеву. Альянс вызывал растерянность, досаду, ревность, но верно и преданно — именно к Дягилеву, лично к нему. Вроде бы необъяснимо. Если же вчитаться в письма Серова, ощутить вечно сосавшую, глодавшую, сковывавшую его черную тоску, так нет вопросов, почему его влекло к таким своевольно сверкавшим, искрившимся личностям, как Дягилев, или Константин Коровин, или Михаил Врубель.
Врубеля «Мир искусства» экспонировал и защищал. Насколько искренне? Положа руку на сердце ведущим членам объединения он все же был как-то не в лад. Евгений Лансере, племянник, возрастом не намного моложе своего дядюшки Александра Бенуа, рассказывал: «Хорошо помню первое впечатление нашего кружка (Бенуа, Бакст, Сомов и я), когда мы впервые увидели репродукции врубелевского панно на темы из „Фауста“, — оно было определенно отрицательное». И не из солидарности с Альбертом Бенуа, натерпевшимся в Нижнем Новгороде из-за скандальных панно Врубеля, Александр Бенуа полагал эти панно «чудаческими».
Весной 1899-го Александр Бенуа после трехлетнего парижского существования возвратился в Петербург. Полученная часть отцовского наследства позволила эмансипироваться, покончив со службой у Тенишевой, отношения с которой вконец испортились. Чувствовал себя Бенуа бодро. Охотно влился в редакционный коллектив. Дмитрий Философов заведовал литературной частью «Мира искусства»; в его епархии Николай Минский, Лев Шестов, Борис Терновец, Петр Перцов, чета Мережковских и наиболее близкий к редакции Василий Розанов разрешали загадки бытия, искали новые духовные пути. Дягилева в основном интересовала актуальная критика и хроника. Бенуа выступал больше как историк, теоретик раздела изобразительных искусств. Тогда же он приступил к работе над своей капитальной «Историей русской живописи в XIX веке». Труд этот требовал серьезного изучения современного творчества, в авангарде которого шли москвичи. Бенуа отправился в Москву.
Общая проблема обоюдного регионально-культурного недоверия москвичей и петербуржцев известна. Оставим в стороне и глубины взаимных творческих претензий. Остановимся на такой прозаической стороне жизненных устремлений, как быт.
В обширных, чрезвычайно интересных мемуарах Александра обращает на себя внимание то, как часто, живо и детально автору вспоминается разнообразное жилье. Квартира его «бабушки Кавос», вдовы венецианского архитектора, построившего петербургский Мариинский театр:
«…в гостиной на особом постаменте красовалась севрская ваза, присланная Наполеоном III… Восхитительно сверкали свечи в хрустальных люстрах, отражаясь в зеркалах, вставленных в изощренные золоченые рамы с живописью на них Доменико Тьеполо. Толпой стояли на комодах и по этажеркам изящные фарфоровые фигурки». Родительский дом с множеством портретов предков, в их числе служившего метрдотелем при дворе Павла I деда, Луи Жюля Бенуа, который женился на петербургской немецкой «фрейлен Гроппэ». Масса милых подробностей вроде украшавшего отцовский кабинет «стула с вычурной спинкой и с кожаным сиденьем (у нас было два таких подлинных Чипендэля, но они были не красного дерева, а искусно резаны в дубе)». Домашняя атмосфера, вошедшая в плоть и кровь «школой уюта». Примечательно, что и Дмитрий Философов в очерке «Юные годы Александра Бенуа» рассказ о знакомстве начинает воспоминанием о стоявшем у него в детской несколько увечном комоде, характерном для «обстановки дворянско-чиновной, осложненной вторжением элемента интеллигентно-либерального», но совершенно невозможном при «чрезвычайно благородной стильности той буржуазной обстановки, в которой вырос Шура Бенуа». Приятнее всего гимназисту Бенуа было бывать у Кости Сомова, сына старшего хранителя Эрмитажа. «Квартира Сомовых занимала весь бельэтаж… „парадные комнаты“ были просторны и довольно высоки, в общем однородны с нашими. Меблировка была скорее невзрачная и заурядная. У нас всегда было расставлено много всяких „редкостей“, а на стенах много семейных портретов; из таковых же у Сомовых красовался лишь один „прадедушка“… Зато всяких других картин и картинок, акварелей, рисунков висело великое множество… В общем весь уклад сомовского дома был мне по душе. В нем чувствовался если не большой достаток, то все же то, что здесь живут „совсем порядочные люди“, умевшие при скромных средствах вести достойный и уютный образ жизни».
Предметное очарование старины неотъемлемо сопутствовало радости вить собственное супружеское гнездо. В первой квартире молодоженов Бенуа «главным украшением столовой являлся еще мамой мне подаренный очень большой книжный шкаф красного дерева с медными наклейками, так называемого стиля жакоб; в кабинет был водворен „знаменитый“ биркенфельдовский диван с перекидным сиденьем…». В следующей — «благородную нарядность придавали всему наши мебельные обновки; угловая гостиная прямо напоминала какой-либо салончик Марии Федоровны в Павловске или в Гатчине».
В Москве глазам Александра Бенуа предстали другие интерьеры.
Стоит подчеркнуть, что убеждения в априорном превосходстве нынешних петербургских художественных вкусов Бенуа не разделял. «Петербург, — пишет он о городе своего детства, — в частности петербургские высшие круги постепенно утратили прежнюю свою культурность… Настоящие очаги культуры возникали теперь в Москве, а из аристократической среды они были перенесены в среду купечества и промышленности. Петербург духовно опускался…» К подлинному искусству в Москве, по мнению Бенуа, относились значительно более чутко и уважительно. Однако быт у московских художников выглядел очень уж специфично.
Не питая симпатий к творчеству Виктора Васнецова, жестоко, до ссоры, разбранив Дягилева за первый журнальный номер, «имевший значение известного „credo“ наших идеалов», но больше половины иллюстраций отдавший снимкам с васнецовских произведений, Бенуа все же постарался попасть к дружно превозносимому мастеру. Встречен он был вежливо, хотя хваленого московского радушия не проявилось. «Вообще же дом Виктора Васнецова показался мне скорее унылым и мрачным. Возможно, что тому способствовал пасмурный осенний день, быть может и отсутствие какого-либо декоративного чувства в обстановке. Положим, В. М. Васнецов увлекался в те годы вопросом возвращения русского прикладного художества к его первоисточникам и сам производил опыты в этом смысле в виде сундуков, шкафов, кресел, тут же расставленных по квартире. Однако опыты эти показались мне неудачными, предметы имели очень неубедительный вид, они были громоздки, неуклюжи. Глядя на них, возникал протест против такого возрождения». Близким было потом киевское ощущение Бенуа: «…увидав роспись Владимирского собора на месте, я простился с какими-либо иллюзиями». На стенах увиделся «огромный труд, причем труд весьма одаренного художника», а в целом — «ложь, убийственная и кошмарная, всей нашей духовной культуры».