Врубель - Вера Домитеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старец новеллы Анатоля Франса охотно поведал, кто он такой, почему францисканцы не выкинули его вместе с прочей языческой нечистью. Его ранняя юность совпала с юностью земли, когда миром правил Сатурн и молодой Сатир славил владыку на самодельной свирели. Сатурна низверг Юпитер, леса населили нимфы и фавны, и по-прежнему пела та же свирель. Затем Юпитера низверг Галилеянин; его люди, срубив священные дубы, водрузили кресты и запретили носить дары языческим богам. Племя нимф и фавнов, оскорбившись, начало досаждать посланцам нового бога. Но тому, кто видел конец владычества Сатурна, казалось естественным, чтобы Юпитер погиб в свой черед. Он примирился с падением прежних богов и христианам не противился. Он даже помогал им: приносил лесные ягоды к порогу их жилищ, подтаскивал древесные стволы для их построек. И, разумеется, не оставлял свою свирель. Как же Сатир мог сделаться святым? Он от рождения был чужд лжи. Ничто не лгало в давние золотые дни Сатурна. «Я не переменился, — говорит старец. — Ум мой лишен покровов, как и тело».
Божество! Божество миросозерцания Михаила Врубеля. Чистота глаз, ясно взирающих на всё, спокойно принимающих разнообразие картин мира, путей жизни. Старый Сатир не знает высшей истины, он знает только свою нежную первобытную песенку. В нем то самое, о чем у Пушкина: «Если жизнь тебя обманет, / Не печалься, не сердись!»…
Врубель еще раз перечел рассказ.
Наутро он аккуратно счистил начатый портрет Нади. Любимую жену он еще много раз напишет, а сейчас всё сосредоточилось на образе вековечного созерцателя с его свирелью.
В 2004 году петербургский журнал «Нева» опубликовал статью, где автор (В. А. Успенский) сделал сенсационное предположение: врубелевский «Пан» — это не кто иной, как Лев Толстой. Догадка диковатая. Светящийся в картине взгляд безмятежных ярко-голубых глаз Пана меньше всего похож на «пронзительные волчьи голодные очи», которыми художник словесно наградил Великого Писателя (многим, кстати, взгляд глубоко запавших серых толстовских глаз запомнился беспощадно пытающим, «высасывающим»). И аргументы неубедительны, и никаких портретов Толстого в работе над «Паном» Врубель, конечно, не использовал. Но как подумаешь… а что? Что-то ведь есть. Может быть, постоянно витавший в мыслях Толстой подсознательно и сказался в живописном образе древнего святого Сатира. Не тот Толстой, который язвил извращенцев, марающих холсты пустыми и вредными соблазнами, а тот, который навек покорил «Детством» и «Отрочеством». Проникший в холст призрак мечты об идеальном, «добром» Толстом, который бы понял и принял живописца Врубеля? В какой-то мере может быть. Во всяком случае, «Пан» это моральный ответ на вызов автора трактата «Что есть искусство?». Но все же это не Толстой, нет-нет. Идиллия Врубеля с толстовской утопией не созвучна.
Творчество свое Михаил Врубель пояснял желанием выразить «неосознанные мечты детства». Льва Толстого тоже всю жизнь вело детское впечатление от рассказа брата про записанную на зеленой палочке тайну того, как сделать всех людей счастливыми «муравейными братьями». Толстой вспоминает: «Мы даже устроили игру в муравейные братья, которая состояла в том, что садились под стулья, загораживали их ящиками, завешивали платками и сидели там в темноте, прижимаясь друг к другу. Я, помню, испытывал особенное чувство любви и умиления и очень любил эту игру». Отсюда твердая уверенность, что нет у человечества иной цели кроме братского единения. Но люди такие разные. Бог знает, куда могут устремиться личным порывом. О чем мечтал малыш Врубель, «молчун и философ», любивший тихо сидеть, разглядывать картинки старинных книг? В те детские мечты не заглянуть. Мы знаем очень одушевлявшие зрелого художника дерзкие философские фантазии Фридриха Ницше. Однако какие конкретные мысли противоречивых сочинений «гениального немца» вычитал для себя Врубель, остается лишь угадывать. Разве что короткая строчка в «Заратустре» явственно слышится вздохом Врубеля: «О одиночество! Отчизна моя, одиночество!»
Впрочем, даже таких врожденных одиночек, как Михаил Врубель, искушает желание найти пусть не братьев, но достаточно приятных дорожных попутчиков.
Глава двадцатая
ПАРТИЯ ЭСТЕТОВ
Дягилев вел себя странно.
Год назад он, обворожив вниманием и пониманием, заручился согласием Михаила Александровича впредь непременно участвовать в «наших», с общей их целью, создаваемых экспозициях. Все новогодние праздники Врубель дописывал начатого летом «Богатыря», торопился к открытию «нашей» выставки в начале 1899-го. Но подходит срок, и Врубель с удивленной обидой сообщает своей сестре: «Администрация нашей выставки… в лице Дягилева упрямится и почти отказывает мне выставить эту вещь, хотя она гораздо законченнее и сильнее прошлогодней, которую они у меня чуть не с руками оторвали». Жена художника тоже удивлена и обижена. «Представь, — делится она с Катей известием о новой неприятности у мужа, — Дягилев отказался взять его „Богатыря“ … я нахожу, что это не такая беда, что „Богатырь“ не будет на выставке, так как все равно он продан и, конечно, его бы только ругали; в этом факте досадно только то, что единственный поклонник Миши Дягилев и компания от него отворачиваются и даже говорят прямо, что они решили на этой выставке примириться с публикою и не выставлять ничего возмутительно смелого».
Похоже, сравнение четы Врубель с «фарфоровыми пастушками» было глубже чисто внешнего впечатления. Они впрямь не догадывались, почему не брал, не мог взять Дягилев «Богатыря». Любой врубелевский живописный образ жадно схватил бы, но не этот. А ведь читали Врубели, внимательно рассматривали, обсуждали новехонький первый номер журнала «Мир искусства».
Появление в России в ноябре 1898-го подобного издания это целая история.
Журнал осуществил давнюю мечту кружка молодых петербургских эстетов-интеллектуалов. «Майские жуки» (ученики частной гимназии Карла Мая: надменный умник с безупречно красивым бледным лицом Дима Философов, утонченный щеголь и меломан Валечка Нувель, сплошь изрисовывавший школьные тетрадки и поля учебников застенчивый толстячок Костенька Сомов), а также чуть позже присоединившиеся к ним начинающий художник, рассеянный добряк Левушка Бакст и желчный острослов Альфред Нурок сплотились вокруг их «профессора и наставника», вдохновенного эрудита Шуры Бенуа. Друзья были завзятыми театралами, рьяными западниками и страстными поглотителями всевозможных культурных знаний. Шура пачками приносил книги, увражи из огромной библиотеки его семейства архитекторов и живописцев. На собраниях кружка делались доклады. Характерные темы: у Бенуа «Дюрер и его время», у Нувеля «История оперы», у Философова «Эпоха Александра I», у Бакста «Обзор деятельности современных русских художников». Компанию томила жажда дразнить филистеров, «эпатировать буржуа». Как хорошо было бы заиметь собственное регулярное издание типа артистического лондонского «The Studio», размышляли члены кружка. Так бы до старости и рассуждали, листая заграничные журналы, если бы кружок не пополнил двоюродный брат Философова, приехавший из Перми Сережа Дягилев. Чахлых «образованных юнцов с берегов Невы» прежде всего поразил цветущий вид здоровяка, его румяные щеки и широкая белозубая улыбка — «смеялся же Сережа по всякому поводу».
К характеристике «немного примитивного, но в общем симпатичного славного малого» Александр Бенуа приводит случай, который в его многолетних состязательных отношениях с Сергеем Дягилевым «приобрел даже характер известного символа».
Отправившись вдвоем навестить на даче Вальтера Нувеля, приятели сделали по пути привал.
«Выбрав место посуше, мы растянулись на траве. Лежа на спине, поглядывая на безоблачную лазурь, я решил использовать представившийся случай и более систематически познакомиться с новым другом. Такие товарищеские „допросы“ были у нас вообще в ходу, а я им предавался с особым рвением, движимый все тем же „прозелитизмом“ и желанием расширить круг „единомышленников“. Надлежало выяснить, насколько новый приятель „нам подходит“, не далек ли он безнадежно от нас, стоит ли вообще с ним возиться? Что касается Дягилева, то я уже знал, что он музыкален, что он даже собирается стать певцом, что он „сочиняет“, но знал я и то, что музыкальные взгляды Сережи не вполне сходятся с нашими…
И вот эта серьезная беседа на траве нарушилась самым мальчишеским образом. Лежа на спине, я не мог следить за тем, что делает Сережа, и потому был застигнут врасплох, когда он навалился на меня и принялся меня тузить, вызывая на борьбу и хохоча во все горло. Ничего подобного в нашем кружке не водилось… „Старший“ рисковал оказаться в униженном положении. Оставалось прибегнуть к хитрости — я и завопил пронзительно: „Ты мне сломал руку“. Сережа и тут не сразу унялся; в его глазах я видел упоение победой и желание насладиться ею до конца. Однако, не встречая более сопротивления и слыша лишь мои стоны и визги, он оставил глупую игру, вскочил на ноги и даже заботливо помог мне подняться».