Все поправимо: хроники частной жизни - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом тосты идут однообразные — за всех по очереди. Начинают, естественно, с дамы, Рома Эпштейн предлагает выпить «за облагораживающее влияние нашей Верочки на нас, грубых и черствых мужиков, за ее красоту и ум», Верочка, чокаясь с каждым, каждому в отдельности очаровательно улыбается и лихо, как бы отчаянно, хлопает рюмку. Она же поднимает следующий тост, и, надо признаться, даже я на минуту расслабляюсь, а Игорь вообще плывет: Верочка говорит, что хочет «выпить за мудрость, опыт и молодую энергию тех, у кого мы все учимся». Конечно, слова вполне дежурные, но Верочка ловко подсуетилась, это тактически правильно — выпить за нас с Игорем раньше, чем за Рустэма.
Когда до меня доходит очередь говорить, я, не проявляя особой изобретательности, просто предлагаю выпить за молодых, жестом включая в их число не только Рому, Гарика и Толю, но и Верочку, естественно, и Рустэма. Все преувеличенно оживляются, начинают гомонить — какие уж мы молодые, теперь вон в список «Форбса» тридцатилетние попадают, Beрочка, сияя улыбкой, даже называет себя «старой шваброй», а Рустэм — сразу становится тихо — говорит, что если их и можно считать молодыми по сравнению с Михал Леонидычем и Игорем Иванычем, то только по уму. И опять все начинают говорить одновременно, подтверждая, что именно по уму, а по жизни вы, Михаил Леонидович, и вы, Игорь Иванович, еще сами юноши прямо, мальчишки, еще нам класс можете показать… Один Толя Петров молчит, глядя прямо перед собой, но и он, поймав мой взгляд, вежливо улыбается, словно извиняясь — мол, не обращайте на меня внимания, ну, не умею я веселиться, что со мной поделаешь.
Я думаю, что в этой лести слышится какой-то особый тон, какой-то больший смысл, чем в обычных застольных комплиментах. Старики-то вы старики, но еще хорохоритесь, еще помучаемся мы с вами, прежде чем удушим…
Народ принимается рассказывать анекдоты, вспоминать, как выпивали в прошлом году, когда такой же компанией ездили под Звенигород в бывший совминовский пансионат, а мне слушать эту чушь делается невыносимо скучно. Я пью, уже не дожидаясь других, доедаю рыбу — с армейских времен сохранилась привычка есть быстро, ничего не могу с собой поделать — и прикидываю, когда же Рустэм начнет серьезный разговор, ради которого он все и затеял. Что такой разговор будет, я не сомневаюсь, но время идет, болтовня становится все более пустой, никто, конечно, и слова не говорит о делах, да и странно было бы говорить о важном в ресторане, где за соседним столом может оказаться кто угодно. Вон, например, сидит человек, которого я — как и все — знаю в лицо, он телевизионный сплетник. Время от времени поглядывает в нашу сторону, значит, в субботу ночью обязательно сообщит телезрителям, что весь совет директоров «Топоса» на днях ужинал «в одном из дорогих московских ресторанов» — так они выражаются, чтобы не обвинили в скрытой рекламе. Делать скрытую рекламу они умеют по-другому, не подкопаешься, а не умели бы — так не было бы у него ни на ресторан, ни на этот пиджачок тысячи за две…
Анекдоты становятся все более глупыми и грубыми, но на меня понемногу начинает действовать водка, и раздражение проходит. В конце концов, думаю я, их можно понять — и Рустэма, и остальных. Дело поглощает их целиком, им видятся перспективы, они сами хотят в список «Форбса», а два старых мудака мельтешат, лезут во все, осторожничают, потому что уже ничего не хотят, только удержать то, что есть, да иметь занятие, отвлекающее от старческих болезней, страха смерти, одиночества… Так какого же черта? Ведь не убиваем же мы старых идиотов, наоборот, предлагаем приличные деньги, чтобы отошли в сторону, не мешали…
Я знаю за собой эту склонность: искать правоту врага. Когда-то у меня и с советской властью были такие отношения, я ненавидел ее, но в глубине души признавал ее резоны, ее логику — за что ж ей меня любить, если я ее терпеть не могу и все время обдурить норовлю. Наверное, поэтому не стал я диссидентом, а приспосабливался и выживал, как мог, привычка мысленно играть не только на своей, но и на другой стороне и помогала мне выжить, я знал наперед, что сделает противник, потому что сам превращался в него…
Между тем выпивка берет свое, шум за столом делается совсем бестолковым. Я замечаю, как Рустэм подает официанту знак, что мы хотим расплатиться. Тут же Рома, который обычно платит в таких случаях, потом контора ему возмещает представительские, вытаскивает бумажник, достает из него карточку — издали я не могу разглядеть, кажется, это золотая «Мастер кард», неплохо живет наша молодежь — и несколько пятисотенных, чаевые. Похоже, что вечер заканчивается, но я понимаю, что наш с Рустэмом разговор состоится обязательно. Значит, сейчас поедем куда-нибудь еще, возможно, на всю ночь. Они все делают правильно, стариков надо довести до кондиции.
Я гляжу на Игоря, в последний час я перестал его контролировать, отвлекся. Как и следовало ожидать, друг мой пьян вдребезги. Он пытается влезть в пиджак, который уже давно снял и косо повесил на спинку стула, и тыкает руками в пустоту позади себя.
— Домой езжай, — шиплю я ему в ухо, не переставая улыбаться и делая вид, что просто помогаю ему одеться. — Прямо сейчас домой, не разговаривай больше ни с кем, понял?
Киреев косится на меня, старательно изображая всем лицом хитрость. И я уже не в первый раз удивляюсь тому, сколько в нем осталось от пацана, с которым мы сидели в «штабе» среди густой не то травы, не то кустарника, в Заячьей Пади это называлось «веники», мы сидели в нашем «штабе», сложенном из кусков фанеры, обрывков черного толя, им в городке латали прохудившиеся крыши, и кирпичных обломков, и он с таким же хитрым выражением развивал дурацкие планы, строил глупые предположения, а потом планы оказывались вполне разумными и предположения — верными… Но сейчас он невменяемо пьян.
— Я понял… — Он отвечает, не понижая голоса, но, кажется, никто ничего не слышит, все уговаривают Верочку не разбивать компанию и ехать дальше веселиться в какой-нибудь клуб, сейчас только решим, куда именно, чтобы было прилично, ну, без голубых, и вообще надоели они, нигде от них нет спасения, ну, пойдемте на воздух, там решим. — Я по-онял… То есть ты хитрый, а я дурак пьяный? Ладно, посмотрим, кто дурак… Значит, ты с молодыми гулять поедешь, а Кирееву спать пора? Хорошо…
Говорить с ним бесполезно, остается надеяться, что он в машине заснет и шофер сам решит везти его домой.
К ночи сильно похолодало, по асфальту извиваются снежные змеи, ветер, налетая порывами, поднимает их в воздух и швыряет в лицо мелкую острую крошку. Над площадью пылает реклама, гигантские огненные буквы кажутся висящими в черном небе без опор. По тротуарам Тверской идет толпа, на лица падает желтый свет витрин, люди — все очень молодые, почти дети — выглядят в своих нелепых одеждах участниками маскарада.
Подплывает тяжелая туша рустэмовской «ауди», следом возникает «тахо» его сопровождения, потом выплывает из тьмы черный ящик киреевского «гелендевагена», суетятся охранники и шоферы, Гарик, подчеркнуто осторожно поддерживая под локоток, ведет Верочку к ее серебрящемуся в темноте «лексусу»… Рустэм, вероятно, успел дать указания своему водителю — машины одна за другой пересекают Тверскую и несутся вниз по бульварам. Гена держится за «ягуаром» Толи Петрова, любовь к этой машине — единственная известная всем Толина слабость, за рулем он, непьющий, всегда сидит сам, как и положено владельцу спортивного, да еще и раритетного, семидесятых годов, автомобиля.
В машине я сознательно расслабляюсь и засыпаю. У меня достаточно опыта, я надеюсь, что, если посплю хотя бы пятнадцать минут, потом смогу пить снова сколько угодно, становясь только трезвее. За это, конечно, завтра со мною сквитается не только сердце, но и желудок, и печень будет тяжело ворочаться и ныть весь день, но теперь уж делать нечего, надо прожить эту ночь…
— Приехали, Михал Леонидыч. — Гена стоит у открытой дверцы, слегка наклонившись, готовый помочь мне вылезти.
Голова еще не болит, но похмельный озноб уже начался.
Я выглядываю из машины и вижу длинное трехэтажное здание с пыльными, это заметно даже в темноте, слепыми, чем-то закрытыми изнутри окнами. Над крышей дома поочередно загораются буквы в слове «клуб» и в еще каком-то, которое я не могу прочитать, какая-то бессмыслица вроде «Элегант».
Тяжело опираясь на спинку сиденья и на руку Гены, я выбираюсь наружу. Все наши машины, кроме Верочкиного «лексуса», уже стоят вдоль тротуара, охранники и шоферы переминаются рядом с ними, мерцают в темноте огоньки сигарет. Я оглядываюсь — место незнакомое, через дорогу маленький сквер, вдали над крышами домов плывет в черной пустоте подсвеченный шпиль высотки. Вроде бы той, что на Восстания…
— Все уже там, — говорит Гена, продолжая поддерживать меня под руку, но не делая ни шагу ко входу в дом, к низкому крыльцу под козырьком из темного стекла, к полированной дубовой двери, в которой легко угадывается бутафория, скрывающая настоящую, стальную. — Пойдете, Михал Леонидыч? Или, может, домой?