Камера смертников - Василий Веденеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слава Иcycy Христу! – по местному обычаю поздоровался с ним сидевший за столом рыжеватый мужчина и кивнул на табурет. – Садись, стягивай одежу и сапоги, грейся, Михеевна! Подай человеку валенки с печи, небось ноги задубели.
Сушков размотал шарф, снял пальто, сел на табурет и с трудом стянул с ног сапоги. Потом с удовольствием сунул ноги в поданые Михеевной теплые валенки с обрезанными голенищами.
– Возьми там, во внутреннем кармане пальто, – велел он старухе. – Принес вам кой-чего.
– Спаси Христос, – та забрала сверток и исчезла.
Чувствуя, как разливается по телу тепло и перестает ныть больная нога, как отмякает он после мороза, переводчик закурил, угостив сигаретой хозяина. Помолчали.
– Прилетел сегодня, – наконец сообщил Сушков. – Важный, высокого роста, худощавый, волосы редкие, с сединой. Наверное, не очень хорошо видит: когда на меня поглядел, щурился. Звания не знаю: он был в кожаном пальто с меховым воротником, без погон, но фуражка черная, эсэсовская. Либо генерал, либо полковник, не меньше. Уж больно они перед его приездом суетились. Жить, как я понял, будет в замке. Да, с ним еще два эсэсовца приехали, я видел в окно, как они из машины выходили, а потом меня из приемной выгнали.
– Та-а-а-к, – протянул хозяин. – Гостек дорогой пожаловал. А зачем? Чего они говорили, слышал?
– Нет, – отрицательно мотнул головой Дмитрий Степанович, – не удалось. Потолкался внизу, но наша охрана сама толком ничего не знает. Устал я, сил просто нет, – пожаловался он, жадно досасывая окурок сигареты. – Все время как на иголках. Шеф без конца проверяет, разговоры заводит какие-то скользкие.
Примяв окурок в заменявшем пепельницу глиняном черепке, Сушков тяжело вздохнул: не силен он в риторике, а то бы в жутких красках описал свое состояние – ни на минуту не отпускающий, сосущий под ложечкой страх, бессонные ночи, когда вздрагиваешь от каждого звука и все время чудится, что за тобой пришли. Второй год тянется этот кошмар, с зимы сорок первого.
В оккупации и так несладко, а тут еще работаешь на немцев, да связан с лесом. Добро бы еще никогда не видел, как в фельдгестапо выбивают из задержанных показания, с хрустом ломая пальцы, загоняя иглы под ногти, обливая потерявших сознание водой из ведра, а когда такое видишь, поневоле начнешь за себя бояться – немцы совсем не дураки, имеют опытных полицейских, гораздых на разные выдумки, цепких, приученных работать не за страх, а за совесть.
Да, у них тоже своя совесть, свои идеалы, свои понятия обо всем происходящем, свой кодекс чести. Когда он однажды сказал об этом сидящему напротив него рыжеватому человеку, тот только усмехнулся и начал объяснять про фашизм и классовую борьбу. Но какое дело Сушкову до классовой борьбы, когда он сам боролся не на жизнь, а на смерть, боролся за себя, за Россию? Зачем ему читать политграмоту, разве он слепой и не видит, что творит враг на его земле? Не видел бы, не понимал бы, не стал бы связываться с партизанами, а просто донес немцам, когда с ним установили связь.
Kтo этот рыжеватый мужчина? Уже почти год он принимает у себя переводчика, но они так и не стали ни друзьями, ни даже приятелями – вместе делали общее опасное дело, уважительно относились друг к другу, и все. Иногда Сушков думал, что рыжеватый Прокоп – так звали хозяина, – оставленный здесь при отступлении чекист, а может быть, такой же, как он сам, человек, случайно, волею военного времени увязший в хитросплетениях подпольной работы, не разбирающий, кто ты и что ты. Просто пришло время выбрать, по какую сторону встать, и они оказались рядом, а могли оказаться и с разных сторон.
Часто, отправляясь по распоряжению своего шефа в особняк на Почтовую, переводчик боялся увидеть на очередном допросе рыжего Прокопа, сидящего со скованными руками перед следователем гестапо: шеф иногда любил оказывать любезность людям из этого ведомства, предоставляя им своего переводчика, и каждый раз, шагая к уютному особнячку, Сушков потел от страха, с трудом переставлял ноги – вдруг его заманили в ловушку? Вдруг немцам уже все известно про него? А потом наступала тошнотворная слабость и хотелось напиться в лоскуты, чтобы забыть мучительные кошмары и проклятый, не дающий покоя, страх.
Неужели Прокоп не понимает, как устаешь от такой жизни, от вечного раздвоения, подслушиваний, подглядываний, запоминания текстов переводимых документов? Устаешь чувствовать на себе иронично-изучающий взгляд шефа – Конрада фон Бютцова, – неизменно ровного в общении и приветливого, но иногда вдруг поглядывающего на своего переводчика глазами сытого кота, еще вдоволь не наигравшегося с пойманной мышью. Сушков просто кожей чувствовал этот взгляд, но ни разу не сумел поймать выражение глаз шефа: стоило только обернуться, как встречаешь лениво-доброжелательную улыбку. И эти его «доверительные» разговоры о жизни, о прошлом, о роли человека, «маленького человека», на большой войне… Поневоле о многом задумаешься.
Когда он, не в силах более терпеть, жаловался Прокопу, тот лишь досадливо отмахивался – нервы, мол, крайнее напряжение сил, а даром ничего не проходит. Надо держать себя в руках и делать дело, а страшно всем: только идиоты не ведают сомнений и страхов. И обещал вскорости помочь уйти в лес, вот еще немножко – и все.
Раз за разом, приходя к Прокопу в его старенький домишко, где он квартировал у Михеевны, Сушков надеялся услышать долгожданные слова, что – конец, можно уходить, но появлялись неотложные дела, партизанскую разведку интересовали новые и новые сведения, и уход в лес опять откладывался. Теперь снова придется ждать – наверняка последует задание узнать, кто прилетел и зачем.
– Работа у него такая, – криво усмехнулся Прокоп. – Не хотел я тебе, Дмитрий Степанович, до времени говорить, но надо. Узнали мы, чем твой шеф занимается. В СД он служит. Понял?
– А как же лесоразработки, рабочая сила? – побледневшими губами прошелестел Сушков. Боже, с кем же рядом он провел почти год! То-то так неспокойно на сердце в последнее время – чувствовал, значит, что все не так просто. – Он же тут по снабжению. А госпиталь?
– Для отвода глаз, – объяснил хозяин явки. – Ловкие, дьяволы, умеют туману напускать, концы в воду прятать. Вишь, ты с ними сколько работаешь, а ни о чем не догадался.
«Догадывался, – хотел возразить переводчик. – Тебе сколько раз толковал, а ты отмахивался от моих подозрений: нервы, мол, всем страшно».
Но он промолчал, понуро опустив поседевшую голову.
– Сам посуди, – хрустнул пальцами Прокоп, – станут они из Берлина важную шишку присылать незнамо к кому? Значит, твой Бютцов тут какие-то интриги плел втихую, а теперь его либо инспектировать приехали, либо еще чего. А вот чего? И кто приехал? Узнать надо – кто и зачем.
Он встал, подошел к печи, потрогал ладонью чайник. Достал две кружки, поставил их на стол.
– Давай, Дмитрий Степаныч, чайку соорудим. Кипяток знатный, а заварка из брусничных листьев с травками, организму польза, да и с морозу хорошо. – Налив чай в кружки, Прокоп опять уселся за стол, подпер голову кулаком и задумчиво сказал: – Кабы раньше у нас связь была со своими, давно бы про твоего хозяина узнали. Вот ведь, болячка, – хлопнул он ладонью по столу, – ведь мы его подстрелить хотели, когда он по лесозаготовкам шастал! Однако сберегли, чтобы на тебя подозрения не пало, а кабы раньше знать, так расстарались бы и уволокли живьем в лес. Ну, да чего уж… Теперь на тебя надежда.
– Я попробую, – прихлебывая горький напиток, пообещал Сушков. – Только сейчас, думаю, работать станет сложнее.
– Это да, – согласился хозяин явки. – Валенки тебе впору? Забирай. Не новые, конечно, подшитые, зато завоеватели не позарятся…
Домой переводчик шел уже в валенках, неся сапоги под мышкой. Так же холодно мерцали звезды в темном небе, поскрипывал снег, поднявшийся студеный ветер гнал легкую колючую поземку, наметая на дороге небольшие сугробы и разбойно посвистывая в ветвях голых деревьев, словно грозя неведомому путнику, заплутавшему в ночи.
* * *К станции назначения поезд подходил утром. Ромин продышал в замерзшем окне дырочку и приник к ней глазом, вглядываясь в медленно проплывавшие мимо закопченные пакгаузы, длинные ряды разбитых платформ на соседних путях, высокие, с одной стороны словно зализанные ветрами сугробы с торчащими из них темными свечами столбов телеграфной связи. В коридоре вагона уже суетились пассажиры, противно хныкал чей-то ребенок, беззлобно переругивались два инвалида, поминая матерей Гитлера и Муссолини.
Напарник ушел – его очередь вылезать на мороз с флажками в руке, – а Ромин, наслаждаясь теплом, прикидывал: как сегодня пройдет встреча с нужным человеком? Вдруг тот запоздает, и куда тогда деваться? Вон какое солнце светит за окнами вагона – красное, мохнатое, в ореоле морозной дымки. Прижало, наверное, стужей, никак не меньше минус двадцати, а в дохлой железнодорожной шинельке не очень-то попрыгаешь на улице, да и обувка тоже не для таких морозов, как на Урале.