Игра в классики - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странное самотворчество претерпевает автор со стороны своего произведения. Если из этой магмы, каковой является день, погружение в существование, мы хотим извлечь и пустить в ход ценности, которые наконец-то явят антропофанию, что в таком случае делать с чистым разумом, с разумным разумом? Со времен элеатов у диалектического мышления было достаточно времени, чтобы дать плоды. И мы едим эти плоды, они необычайно вкусны, но сочатся радиоактивностью. И почему же, присутствуя на завершении этого пира, мы так грустны, братья мои по тысяча девятьсот пятьдесят такому-то году?»
И еще одна запись, как видно, в дополнение:
«Положение читателя. Как правило, всякий писатель ждет от читателя, чтобы тот его понял, приняв во внимание свой собственный опыт, или чтобы он воспринял определенное послание и воплотил его в свой опыт. Писатель-романтик хочет, чтобы поняли его самого непосредственно или через его героев; писатель классического реализма хочет научить, оставить свой след в истории.
Третья возможность: сделать читателя сообщником, товарищем в пути. Соединить их одновременностью, поскольку чтение отбирает время у читателя и передает его времени автора. Таким образом, читатель мог бы стать соучастником, сострадающим тому опыту, через который проходит писатель, в тот же самый момент и в той же самой форме. Все эстетические уловки в этом случае бесполезны: материя должна вынашиваться и зреть, необходим непосредственный жизненный опыт (переданный через посредство слова, однако слово как можно меньше эстетически нагруженное: вот каков он, «комический» роман, отличающийся иронией, антикульминациями и иными признаками, указывающими на совершенно особые цели).
Для этого читателя, «mon semblable, mon frère» [250], комический роман (а что такое «Улисс»?) должен быть подобием сна, где за тривиальными событиями улавливается более серьезный заряд, в сущность которого нам не всегда удается проникнуть. В этом смысле комический роман должен являть собой необычайную скромность: он не обольщает читателя, не взнуздывает эмоций или каких-либо других чувств, но дает ему строительный материал, глину, на которой лишь в общих чертах намечено то, что должно быть сформировано, и которая несет в себе следы чего-то, что, возможно, является результатом творчества коллективного, а не индивидуалистического. Точнее сказать, это как бы фасад с дверями и окнами, за которыми творится тайна, каковую читатель-сообщник должен отыскать (в этом-то и состоит сообщничество), но может и не отыскать (в таком случае – посочувствуем ему). То, чего автор романа достиг для себя, повторится (многократно, и в этом – чудо) в читателе-сообщнике. Что же касается читателя-самки, то он остановится перед фасадом, а фасады, как известно, бывают замечательно красивыми, чрезвычайно trompe l’oeil [251], и на их фоне можно к полному удовольствию разыгрывать комедии и трагедии honnête homme [252]. Ко всеобщему великому удовольствию, а кто станет возражать, того пусть поразит бéри-бéри».
(—22)
80
Стоит мне остричь ногти, вымыть голову или просто, как теперь, взяться писать, в желудке у меня поднимается урчание и снова возникает чувство, будто мое тело осталось где-то там (я не повторяю ошибок дуализма, но просто делаю разницу между собою и своими ногтями).
Чувство, будто с телом что-то неладно: его или не хватает, или слишком много (в зависимости от ситуации).
Иначе: мы, наверное, все-таки заслуживаем лучшего механизма. Психоанализ показывает, что чрезмерное внимание к телу порождает ранние комплексы. (Сартр в том факте, что женщина «продырявлена», видит экзистенциальные противоречия, накладывающие отпечаток на всю ее жизнь.) Больно думать, что мы опережаем свое тело, но это опережение есть ошибка и помеха, а может быть, и полная бесполезность, поскольку эти ногти, этот пуп,
я хочу сказать другое, почти неуловимое для понимания: что «душа» (мое «я-не-ногти») является душой тела, которое не существует. Возможно, в свое время душа подтолкнула человека к его телесной эволюции, но потом устала тормошить его и теперь двигается вперед одна. Сделает два шага и —
душа рвется, потому что ее настоящее тело не существует, вот и дает ей упасть, шлеп.
И бедняжка возвращается домой и т. д. и т. п. Но это не то, что я собирался… В конце концов.
Долгая беседа с Тревелером о безумии. Заговорив о снах, мы почти одновременно обратили внимание на то, что во сне нам иногда снится такое, что наяву выглядело бы обычной формой безумия. Во сне нам дано безвозмездно упражнять наши способности к безумию. И мы заподозрили, что всякое безумие есть закрепившийся в яви сон.
Народная мудрость: с ума сошел или тебе приснилось…
(—46)
81
Софистам свойственно, согласно Аристофану, сочинять новые рассуждения.
Попробуем же сочинить новые страсти или же воспроизвести старые с равной силою.
Еще раз анализирую это заключение, корнями уходящее к Паскалю: подлинная вера лежит между суеверием и вольнодумством.
Хосе Лесама Лима, «Писано в Гаване»
(—74)
82
МореллианаПочему я пишу? У меня нет ясных идей и вообще нет никаких идей. Есть отдельные лоскута, порывы, блоки, и все это ищет формы, но вдруг в игру вступает РИТМ, я схватываю ритм и начинаю писать, повинуясь ритму, движимый этим ритмом, а вовсе не тем, что называют мыслью и что творит прозу, литературную или какую-либо другую. Сперва есть только неясная ситуация, которую можно определить лишь в словах; от этих потемок я отталкиваюсь, и если то, что я хочу сказать (если то, что хочет высказаться), обладает достаточной силой, то незамедлительно возникает swing, ритмическое раскачивание, которое вызволяет меня на поверхность, освещает все, сопрягает эту туманную материю, и свинг, выстрадав ее, перелагает в третью, ясную и чуть ли не роковую, ипостась: во фразу, в абзац, в страницу, в главу, в книгу. Это раскачивание, этот свинг, в который переливается туманная материя, для меня – единственна верное и необходимое, ибо едва прекращается, как я тотчас же понимаю, что мне нечего сказать. А также единственная награда за труды: чувствовать, что написанное мною подобно кошачьей спине под рукой – оно сыплет искрами и музыкально-плавно выгибается. Я пишу и, таким образом, спускаюсь в вулкан, приближаюсь к материнским Истокам, прикасаюсь к Центру, чем бы он ни был. Писать для меня означает нарисовать свою мандалу и одновременно обойти ее, измыслить очищение, очищаясь. Занятие вполне достойное белого шамана в нейлоновых носках.
(—99)
83
Человек склонен придумывать душу всякий раз, едва начинает ощущать свое тело как паразита, как червя, присосавшегося к его «я». Достаточно ощутить, что живешь (и не просто ощутить жизнь как допущение, как ну-и-хорошо-что-так), и самая близкая и любимая часть тела, к примеру правая рука, становится вдруг предметом, отвратительным в силу двойственности ее положения: с одной стороны, это я, а с другой – нечто к тебе прицепившееся.
Я глотаю суп. И вдруг, отрываясь от чтения, думаю: «Суп во мне, он у меня в мешке, которого я никогда не увижу, в моем желудке». Двумя пальцами я ощупываю себя, чувствую под пальцами вздутие и как там, внутри, еда бродит. И получается, что я – это мешок с пищей.
Тут и рождается душа: «Нет, я – не это».
Да нет же (будем хоть раз честны) —
я – именно это. С небольшой оговоркой, для слишком нежных натур: «Я – и это тоже». Или еще одна ступенька: «Я – в этом».
Я читаю «The Waves» [253], это пышное литературное плетение с сюжетом словно из пены. А внизу, в тридцати сантиметрах от моих глаз, в мешке-желудке медленно ворочается суп, на ноге растет волосок, и непременный жировик набрякает на спине.
Как-то к концу того, что Бальзак назвал бы оргией, один тип, совершенно чуждый метафизики, сказал мне, думая пошутить, что, когда он испражняется, у него возникает ощущение ирреальности. Хорошо помню его слова: «Встаешь, оборачиваешься, смотришь и думаешь: неужели это сделал я?»
(Как в стихотворении у Лорки: «Не поможет, малыш, извергайся. Ничто не поможет». И у Свифта тоже, будто сумасшествие: «Но Селия, Селия, Селия – испражняется»).
О физической боли как метафизическом жале тоже есть целая литература. На меня любая боль действует двояко: заставляет почувствовать, как никогда, что мое «я» и мое тело – две совершенно разные вещи (и что это разделение фальшиво и придумано утешения ради), и в то же время мое тело становится мне ближе, оно ко мне приходит с болью. Боль я чувствую более своей, чем удовольствие или даже ощущение синестезии. Это подлинная связь. Если бы я умел рисовать, я бы аллегорически изобразил, как боль изгоняет душу из тела, чтобы при этом создавалось впечатление ложности всего, ибо это стороны одного и того же комплекса, единство которых состоит как раз в отсутствии единства между ними.