Возвращение Мюнхгаузена. Воспоминания о будущем - Сигизмунд Доминикович Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть и я климактерик, но я понял. И не могу. И мне стыдно: потому что я увидел, хоть на миг, да увидел солнце в час своего погребения.
Еще этим летом, как-то проходя по Бережкам, вдоль Москвы-реки, я заметил ребят, игравших в городки. Игра, очевидно, была в разгаре.
– Эй, Петька, ставь покойника, – лихо крикнул звонкий мальчишеский голос.
Я остановился и стал наблюдать.
Петька, замелькав босыми пятками, вбежал внутрь очерченного на земле квадрата и, присев на корточки, быстро расставлял чурки: две легли рядом – стол. Третья поверх: труп. И еще две по бокам стоймя: свечи.
– Н-ну, а теперь… – И Петька, отбежав назад к черте, поднял биту. Секунду он фиксировал „покойника“ прищуренным, чуть злым глазом. Затем бита метнулась в воздухе, и покойник, прянув расшвыренными деревяшками, был выбит из своего квадрата. Легкая пыльца поднялась над ним и снова спала книзу.
И я подумал: пора. Теперь пора.
И действительно: прежде возможны были Dasein-Ersatz’ы – подделка под жизнь. Сейчас труднее. Почти невозможно.
Завелись новые глаза. И люди. По-новому смотрят: не на, а сквозь. Под шелуху пустоты от них не запрячешь: зрачками всверлятся. А чуть при встрече не посторонись – и прошагают сквозь тебя, как сквозь воздух.
Жаль мне всех этих „и я“ и „еле-я“, все еще цепляющихся за свое полубытие: трудно и кропотливо им жить: нет в да вклинилось; лево в право въехало; и у жизни их верх проломан, так низом прикрылась. И ведь все равно всех их, как ни таись, как старые консервные коробки, проржавевшие и лежалые, выволокут и вскроют, нет, уж лучше самому под синюю крышку в белой кайме.
Месяц тому была у меня встреча. Иду вдоль Арбата: витрины; за витринным стеклом цифры на билетиках; под билетиками товар; но на одной из витрин поверх цифр в стекле две пулевых дыры, заделанных какой-то мутной серой массой. Показалось любопытным: задержался на секунду. И вдруг у уха веселый голос:
– Интересуетесь. Д-да, ловко заштопано. Ведь вот всю Россию мы пулями перещупали, а она… опять. Штопаная… – оборвал голос.
Какая-то пара – рука под руку вдета, – фиксировавшая цифры, тихо отошла прочь. Я же взглянул: из-под кожаного картуза – острые, никелевого блеска, чуть-чуть спиленные зрачки; бритое лицо, затиснутое меж крепких бугроватых скул; поперек лба – шрам.
– Ведь вот, – продолжал встречный, – до чего люди до вещи жадны. И купить-то он ее не может, так хоть так, глазом тронет да полюбуется. А мне вот ничего этого не надо, – повел он вдруг короткопалой квадратной кистью, – потому я – как пуля: либо мимо – либо сквозь. И правило у меня такое есть: чтобы всего моего имущества не более как на 11½ фунтов…
– Почему 11½? – изумился я.
– А потому – в винтовке такой вес определен: 11½, и точка. Так вот: чтобы скарбу винтовки не перевесить. Поняли?
Я кивнул головой. И, продолжая беседу, мы пошли вдоль улицы, а затем свернули под первую попавшуюся зелено-желтую вывеску. Запомнились детали: на стене над столиком, где мы сели, внутри квадратной рамы тонул, запрокидываясь кузовом, над нарисованным сине-белым морем, корабль. Под кораблем вдоль бумажной ленты четыре широко расставленных буквы: если их складывать справа налево, получалось: И-К-А-Р, а если слева направо: Р-А-К-И.
Отовсюду: это.
Мы спросили пива. Я чуть тронул пену. Он залпом. И продолжал, глядя куда-то сквозь меня:
– Одиннадцать дыр во мне, а я вот умирать не хочу. Потому что очень мне жизнь любопытна. Как вот подобрали меня под Саратовом – с чехами мы там, – крови во мне еле и оставалось: навытеке. Помрешь, говорят. А я ни-ни, то есть вот не верю, и все. Или было и так: поймался к белым. Поставили нас рядком по овражному краю. И только это они: „Взво-о-о-д“, а я камнем оземь, да по скату вниз и ну бежать. Они вдогонку: раз-раз. А я бегу, знаете ли, чувство такое во мне: не попасть им в меня. Шалишь. И как попасть, раз я такой человек, что мне без жизни ну никак нельзя.
Знакомство (я нечасто позволял себе такую роскошь) не оборвалось. Человек в кожаном картузе заходил даже ко мне на квартиру – за книжками. До меня, собственника книг, ему, очевидно, не было никакого дела. Он ни разу не спросил: ктó я и что во мне? Но на книги набросился с жадностью. Сначала я дал ему пачку попроще. Думал, не поймет. Нет, понял. По-своему, но понял. Я дал еще – посложнее. Возвращая мне вторую пачку, он растасовал ее на две книжных стопки.
– Вот эти мимо. А вон те сквозь.
По уходе гостя я, не смешивая книжных стопок, пересмотрел каждую порознь: прелюбопытно.
Кстати, с этим моим знакомцем можете познакомиться и Вы (если захотите), так как передача рукописи будет поручена ему. Во время последней нашей встречи я сообщил ему, что уезжаю. Завтра, как условлено, я передам ему пакет, с тем чтобы ровно через неделю он был доставлен в комнату № 24. Человек верный. Я спокоен.
В переходную эпоху – меж двух Римов (сейчас оба мертвы) была в чрезвычайной моде игра в cottabos. Суть в следующем: отпировав, гости, состязаясь на дальность, выплескивали из последних чаш последние капли. Очевидно, и эпохи, и игры возобновляются. Что ж, я, капля, принимаю игру. Идет. Швыряйте – меня. Но не чашу. Пустой чаше должно остаться на месте: таковы правила „игры в коттабос“.
Ну, пора кончать: и рукопись, и все. За стеной уже проснулись. Начинается день. Итак, все по порядку: отнести рукопись; распорядиться о книгах и вещах; потом уничтожить кое-какие бумаги. На это уйдет день и, пожалуй, часть ночи. Так. Затем запереть дверь – и ключ за окно, в снег. Вернее. Потом… да, крюк уже вбит – вчера. В третью розу по горизонтали вправо от косяка. История его ясна, как и моя. До брезга крюк будет пуст. Потом не пуст. Кстати, я уже проделал опыт со стулом, нарочно с шумом обронив его на пол. В первый раз из-за стены спросили: „Что там?“ На втором разе уже не поинтересовались. Итак, в этом пункте – гарантия. Дальше, пройдут сутки, может быть, больше, – и крюк все еще не будет пуст. Потом кто-нибудь окликнет меня через дверь. Потом постучит. Сначала тихо, а там и громче. У двери соберутся трое или четверо: сначала будут колотить в нее, потом перестанут. Потом топором по замку. Войдут. Шарахнутся. И опять войдут, но уже не все. Опростают крюк, а там и выдернут его прочь. После этого комната № 24 будет пустовать день, два, может, три, пока не впустит в себя Вас.
Боюсь, что Вы сейчас как-нибудь неприятно взволнованы. Не бойтесь: я не стану Вам угрожать галлюцинациями. Это психологическая дешевка. Гораздо больше я рассчитываю на архипрозаичнейший закон ассоциации идей и образов. Уже даже сейчас всё, от синих плоских пятен на обоях до последней буквы на этих вот листах, вошло к Вам в мозг. Я уже достаточно цепко впутан в Ваши т. н. „ассоциативные нити“; уже успел всочиться к Вам в „я“. Теперь и у Вас есть свой примысл.
Предупреждаю: научно доказано, что попытки распутать ассоциативные нити и изъять чужеродный, ввившийся в них образ только вернее закрепляет его в сознании. О, мне издавна мечталось после всех неудачных опытов со своим „я“ попробовать вселиться хотя бы в чужое. Если Вы сколько-нибудь живы, мне это уже удалось. До скорого».
Строки обрывались. Глаза Штамма с разгону еще секунду-другую продолжали скользить по пустой синей линейке тетради. Потом круто стали.
Штамм повернул лицо к двери. Поднялся. До двери было шесть шагов, третья справа: да, под пальцами ясно прощупывалась узкая дыра.
Внезапно он рванул дверь и бросился наружу. Но тотчас же пальцы уткнулись в коридорную стену. В коридоре было тихо