За чертой - Александр Николаевич Можаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Жень, здорового голавля выхватил?
– Миллиметров сто девяносто, – ответит тот.
Он, как и все, любит побалагурить, но, в отличие от Кудина, из рамок приличия никогда не выходит.
Единственный чужак здесь – Захарыч, солидный, но вызывающе-мрачный мужчина лет шестидесяти. На обвисших одутловатых его щеках красными нитями проступали следы былого пьянства. Он бывший юрист, и одно время даже был прокурором Луганска; сейчас, отойдя от дел и перебравшись в Россию, тихо живёт на своей даче. Понимая свою значимость в этой компании, Захарыч важно дует свои бульдожьи щёки, предпочитает не вступать в разговоры и так неестественно вскидывает свою плешивую тыквообразную голову, что остаётся лишь удивляться: как он в таком положении умудряется наблюдать поплавки.
Чуть выше омута, отражаясь в воде, тихо плывёт через реку красная рубаха. Это Сашка-атаман снимает свои сети. Одно время ему везло: в сети попадали метровые сулы и огромные, в полпуда, вырезубы. Захарыч, видимо, желая удивить своих домочадцев, стал досаждать Сашке.
– Сань, продай вырезуба. Только так, чтоб никто не знал… – канючил он каждое утро.
– Ладно, Захарыч, с завтрашнего дня – первый вырезуб твой, – наконец согласился тот.
Но наступало «завтра», потом послезавтра, новый день, новый…
– Ну, есть вырезуб? – каждое утро интересовался Захарыч.
Вырезубов не было.
Через неделю интерес Захарыча стал угасать, он всё реже докучал атаману, и его краткое «ну?» – звучало уже насмешкой.
Такое равнодушие задевало Сашкино самолюбие, и теперь он сам окликал бывшего прокурора.
– Захарыч, вырезуба купишь? – покачиваясь в лодке, кричал он.
– Один? – живо интересовался тот.
– Хоть двух.
– Большие?
– Кил десять, не мене.
– Почём?
– Известно: двадцать рублей – кило.
– Куплю!
Захарыч бросал удочки и, утратив степенность, трусцой бежал к Сашке.
Но как ни вглядывался он в сети, вырезубов там не находил.
– Где ж вырезубы?! – унимая одышку, сипел он.
– Так вон они, в яме барахтаются, – смеялся Сашка. – Я ж тебе на корню продаю.
Бормоча под нос что-то далёкое от юридических терминов, Захарыч возвращался на своё место, и теперь его было не разговорить.
Следующим утром Сашка опять окликал его.
– Захарыч, не знаю, куда девать вырезубов. Может, купишь?
Захарыч молчал.
– Покупай, Захарыч, нынче Николай, льготная распродажа – уступлю в цене, – потешался Сашка.
– Я ещё вчерашних не съел, – наконец отзывается тот.
Солнце поднимается выше, и на берегу, небрежно помахивая верблюжьими одеяльцами, появляются томные дачницы. Поравнявшись с рыбаками, они делают нарочито беспечный вид, но на деле им хочется с кем-нибудь пообщаться. Вот они уже замедляют ход, ищут глазами подходящую полянку, где можно раскинуть свои одеяльца.
Лёха Кудин, как породистый жеребец, вскидывает свою чубатую голову; сщурившись, кривит в коварной улыбке губы.
– Девоньки, вы пришли пополнить свой скудный словарный запас али поделиться своим? – интересуется он.
– Мы купаться пришли, – с вызовом отзывается одна из дачниц.
– А-а-а, купаться…
Девки в Деркуле купались,
Я на камешке сидел,
Девки чтой-то показали —
Я и с камешка слетел.
– От нэ може, щоб до когось нэ чипляться, – глядя вслед удаляющимся дачницам, вздыхает Зинченко. – Таки славни жинки подходылы, нет же – отвадив…
– Да ты, хохол, хоть хари ихние разглядел? – сплёвывает в сердцах Лёха. – Они ж страшней, чем вся моя жизнь…
– Я от што тебе скажу: був молодым, як ты, – тоже ума нэ мав. Дивчата сами до мэнэ липлы, а я переберав: и эта не глянется, и друга не така… А щас на яку нэ дывлюсь – та воны ж вси таки гарненьки…
С запозданием появлялся на той стороне Пашка – моложавый и чудоковатый парнища лет пятидесяти, прозванный по матери Бородавкой.
Жил Пашка под самой горой, в крошечном крейдяном домишке на две комнатёнки, в одной из которых обитал он сам, в другой ютилась престарелая больная мать Димара Лукинишна, которую больше знали как Бородавку.
Я хорошо знаю Димару-Бородавку. Когда-то она дружила с моей матерью и часто бывала у нас. Больше всего подкупала в ней безвозвратно утраченная нынешним поколением та стародавняя, неукротимая жизненная стойкость, позволявшая безропотно терпеть любые неурядицы, более того, воспринимать все невзгоды как нечто обыденное.
В молодости Димара была видной, красивой женщиной: вышла и ростом, и крепко сложенной фигурой, и высокой грудью, и правильными чертами лица. Только один недостаток портил её – крупная, величиной с фасолину, родинка на левой ноздре. Но улыбка её сочных губ, блеск огромных зелёных глаз до поры сглаживали этот изъянчик. Муж её Фёдор одно время был неплохим кузнецом, но назойливый люд, валивший к нему в кузню со всех окрестных хуторов, в конечном счёте разбаловал его, и он стал попивать.
Димара всячески противилась его увлечению: то уговаривала, то слёзно молила, а иной раз и роптала так, что Фёдору приходилось утешать её кулаками.
Поначалу несильно, лишь для острастки, да чтоб привить добрые манеры, а как она притерпелась, и, не вняв урокам, продолжала дерзить – дубасил на полную катушку, так, что иной раз не понять было: где у неё глаза, где губы, и где родинка.
Димара стойко сносила свои неприятности – не стонала, не жаловалась по соседям, только до времени помутнели её глаза, сморщились губы.
Сгорбатилась Динара, поседела и вдруг сразу стала той Бородавкой, которая нынче известна всем. Вместе с прежней красой утратилась и былая кротость. И однажды случилось так, что она сама поколотила своего хмельного мужа. И чудное дело – здоровенный мужик, привыкший во всём своеволить, только лишь опробовал кочерги, тут же размок хуже кислой бабы. От обиды, бессилия и позора он плакал весь вечер, потом маленько добавил и несколько раз кряду пытался вернуть утраченную славу, а, получив новые затрещины, захлюпил ещё горше. «Повешусь… Раз так – повешусь…» – пьяно гундосил он. «Верёвки в чулане, – подсказывала Бородавка. – Капроновую бери – она ловчей зашморгнётся». Так он и сделал – взял капроновую да сдуру и повесился на грушине.
Оставшись одна с сыном-оболтусом, который не был пригож ни к школе, ни к домашнему хозяйству, Бородавка поначалу так растерялась, что, придя к нам, сетовала на покойного мужа: «Ишь чего придумал – дров на зиму нет, крыльцо завалилось, крыша набекрень, а он в петельку нырнул и управился – живите, как хотите». При этом она матерно выражала свои скорбные чувства, и сама чуть ни запила с горя.
Но со временем здоровая природа брала верх, старые обиды поугасли – всё светлей и радостней были её воспоминания: «У Феди руки – золото, всё в них ладилось, за что ни возьмётся – сделает. Когда б