Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Строго говоря, дом на Садовой не был первым петербургским адресом поэта. Он и раньше живал в Петербурге. Десятилетним мальчиком, например, его родители отправили к дяде; жил он у него на даче – в Озерках. «Пейзаж с горой, поросшей сосновой рощей, с песчаным белесоватым скатом к озеру, с разноцветными дачами – смесь пошлого и сурового – запомнился навсегда», – напишет потом. В словах этих нетрудно узнать именно второе из трех озер этой дачной местности, куда, кстати, и нас, троих детей, мама моя вывозила когда– то на лето. Владя же, ладный гимназистик, которого за рассудительность звали «дипломатом», гулял здесь еще в XIX веке. Где-то рядом была там и дача Майкова, первого поэта, которого он встретил в жизни. До рождения Берберовой, самой щемящей и долгой любви его, было еще пять лет – Нина появится на свет в 1901 году. Родится в семье титулярного советника на самой фешенебельной улице города (Б. Морская, 31). А когда ей исполнится четыре года, Владислав, восемнадцатилетний студент, как раз женится в первый раз – на богатой красавице, шальной «причуднице» Марине Рындиной, может, самой необычной из четырех жен его.
«Одетая в черное или белое платье, с высокой прической, на которую она надевала золотой раздвижной браслет – бирюза с жемчугом, – она напоминала сказочную царевну, – напишет о ней позднее Анна Чулкова. – Хороша была… когда ехала по Кузнецкому мосту на своих лошадях, откинувшись в коляске на бархатные подушки». Меня же лично восхитило другое. На шее у нее, вообразите, было либо дорогое колье, либо прирученный ею… живой уж. Животных обожала. По утрам в своем имении, прямо в ночной рубашке, прыгала на лошадь и носилась по окрестным полям. «Однажды, когда Ходасевич сидел с книгой в комнате, выходящей на террасу, – пишет Чулкова, – раздался чудовищный топот, и в комнату Марина ввела любимую лошадь». Лихо? Но это что! Временами бывала фантастически бесстыдной. «Приходит, бывало, на литературное собрание, – вспоминал очевидец, – идет прямо к столу, в руках какая-нибудь орхидея, сбрасывает шубу и садится за стол голая, ну, совершенно нагишом!» Какой уж после этого разговор «в собрании» о литературе!..
А теперь скажите: можно ли такую особу угнетать, тиранить? Да немыслимо, скажет любой. Но найдется в Москве человек, который, решив, что Ходасевич даже бьет ее, вызовет поэта на дуэль. И знаете кто? Женщина! Вообще Марина уйдет от Ходасевича сама, «уйдет не по правилам», как обмолвится немецкий поэт Гюнтер, имея в виду, видимо, то, что она грубо бросит поэта. Уйдет и станет женой благополучного редактора журнала «Аполлон» Сергея Маковского. Но незадолго до ухода ее от Ходасевича, на каком-то званом вечере в Москве к двадцатилетнему поэту, франту в лакированных туфлях и перчатках, неожиданно подойдет некая пожилая дама и передаст письмо. «Вы угнетаете Марину, – прочтет Ходасевич. – И бьете ее. Я Вас вызываю. Как оружие предлагаю рапиры. Сообщите подательнице сего, где и когда она может встретиться с Вашими секундантами». И подпись… Мариэтта Шагинян.
Да-да, Ходасевича звала к барьеру Мариэтта Шагинян – впоследствии автор праведных и толстых книг о Ленине и Марксе. «Я сделал вид, – пишет Ходасевич, – что не удивился, но спросил: “Это серьезно?” – “Вполне”, – ответила дама». Ходасевич знал Шагинян лишь в лицо, да и Рындина, жена его, не была с нею знакома; та лишь донимала Марину экстатическими письмами и заявлениями о готовности защищать ее «до последней капли крови». Но тогда, на званом вечере, Ходасевич, спрятав письмо, сказал секундантше: «Передайте ей, что я с барышнями не дерусь». А месяца через три швейцар в гостинице, где временно жил поэт, передаст ему букетик фиалок: «Занесла барышня, чернявенькая, глухая, велела передать, а фамилии не сказала…» «Так мы помирились», – пишет о Шагинян Ходасевич. Кстати, фехтованием Шагинян тогда действительно занималась.
После ухода Марины Рындиной Ходасевич, пишут, впал в долгую и глубокую депрессию. Не дни – годы стали улетать у него на карты (так называемую «железку»), на «прожигание жизни», на вино. Он словно специально изводил себя – похудел, побледнел. Нина Петровская, поэтесса, даже стала называть Ходасевича в письмах «дорогой зеленый друг», «зеленое чудовище» и «молодой скелет»! А приятель Пастернака Константин Локс заметил о нем: «То был худенький молодой человек с какой-то странно-уродливой мордочкой, желтой, как лимон». И ведь все это было до катастрофы, до падения с высоты, после которого у него начнется еще и туберкулез позвоночника. Но он и упадет как-то мистически. Не упадет, а гордо встанет, если можно так сказать.
…Представьте день рождения на даче. Нет, не в Озерках – на подмосковной даче гремевшей тогда поэтессы Любови Столицы. Столица – это псевдоним, фамилия ее была самая что ни на есть обыденная – Ершова. Себя Люба величала «исполинской девой», «богатыркой», «каменной бабой». «Я люблю, – говорила, – чтобы кругом меня дышали атмосферой любви, беспечных схождений, беспечальных разлук», и даже на флирты мужа смотрела сквозь пальцы. В подругах у нее были поэтессы Софья Парнок, Ада Чумаченко, актриса Вера Холодная, балерина Екатерина Гельцер. Язвительный Алексей Толстой напишет, что в волосах у Столицы жемчуг и вся она в бархате, но шеи нет, а на открытой взорам спине рядом с искусственной мушкой вполне натуральный прыщик. И вот день рождения ее – душный, с пылающим камином, с возлежанием на медвежьих шкурах, с какими-то небывалыми ликерами. Ходасевич, спасаясь от жары на даче, выходит на крыльцо и в темноте шагает с него на землю. Высота, писали потом, почти второй этаж. С нее и шагнул. Но не упал, пишет трепетная Чулкова, «встал так твердо, что сдвинул один из позвонков».
Поэта заковали в гипс, подвешивали на вытяжку, отправили лечиться в Крым. Сам он не мог надеть теперь ни носков, ни туфель – не мог нагнуться. Катастрофа – как скажешь иначе? Ведь после нее он из болезней уже не вылезал. Спасла его как раз Чулкова. Пережив голод в Москве, она была рядом с ним в трех лицах: утром – на службе, позже дома – за кухарку, перед сном – за сестру милосердия. «Перевязывала по двадцать раз все мои 121 нарыв (по точному счету)», – благодарно писал он. У него в голод начался страшный фурункулез. Она это не принимала за труд – вышла за него по любви[168]. Ведь это он научил ее «любить небо». Без всякой иронии говорю. Сохранилось ее письмо к подруге, где она приписала: «Есть еще новость: научилась любить небо. Это большое счастье…» В другом письме призналась, что полюбила Ходасевича потому, что у него нет «понятия о женщине как о чем-то низком».
Любила самоотверженно, может, даже слишком, но через два года, уже в Петрограде, он уйдет от нее.
К Берберовой. Не слишком красиво уйдет.
Прямо скажем – сбежит.
42. БРАСЛЕТ ИЗ ПРОВОЛОКИ (Адрес второй: Невский пр., 15)
Есть в Петербурге дом, который писатели не раз сравнивали с кораблем. «Сумасшедшим кораблем» назвала его все та же Ольга Форш. А юные поэтессы на этот «корабль» молились, считали, что в нем жили чуть ли не боги. «Я была у богов в гостях, – писала двадцатилетняя девчонка, – боги играли Штрауса и ели печенье, и я танцевала среди богов, и лепные купидоны с потолка смотрели на меня»…
Девушку звали Ниной Берберовой, а дом с купидонами – как раз наше здание на Невском. И впрямь похожее на корабль. Но сумасшедший ли? Скорее, город вокруг, опустелый от революций и голода, с трамваями, запутавшимися в собственных проводах, с кострами на перекрестках, у которых пытались согреться рекруты светлого будущего, город, который, по словам Шкловского, как слабый больной, «делал под себя», – он был сумасшедшим. А «дом-корабль», напротив – кипел, бурлил, сверкал и переливался жизнью. Да не просто жизнью – высшими ее формами: литературой, искусством, музыкой.
Диспуты, вечера, концерты, выставки открывались тут чуть ли не ежедневно. Здесь даже выходил свой журнал «Дом искусств». А молодые поэты из гумилевской студии здесь, в зале на втором этаже, играли после занятий в кошки-мышки или валились на пол в кучу-малу. В этом зале под Новый год давали даже бал, на котором мужчины в мятых брюках (в них тогда и спали, не раздеваясь) и «жеваные», по выражению Шаляпина, женщины – беспечно кружились в танцах, улавливая чуткими ноздрями вчерашний уже аромат духов «Убиган» и вспоминая подзабытый французский. Кружились в танцах и кружили голову шампанским, остатки которого, говорят, еще хранились в подвалах хозяина этого дома, два года как сгинувшего на Западе. И об играх студийцев, и о встрече Нового года я еще расскажу. Удивительно другое: Ходасевич, не сговариваясь с Ольгой Форш, тоже назовет этот дом «кораблем», кораблем, назло всем и всему «идущим сквозь мрак, метель и ненастье». На палубе этого «корабля», образно говоря, и разыграется третья, самая большая любовь поэта.