С Евангелием в руках - Георгий Чистяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мемуаристам теперь вспоминаются почти исключительно его «длинные и тонкие руки с бледно-мертвенными, вялыми и тоже длинными пальцами», которые «хочется называть перстами», как говорит М. Д. Муретов, помнивший Соловьёва, каким он был в 1874 году (тогда будущему философу был только двадцать один год). И снова вспоминается Андрей Белый: «.трясем рукопожатьем мы его беспомощные кисти» (из поэмы «Первое свиданье»).
В том же стиле и другой его современник, А. Ф. Кони, в записках, вышедших в свет в 1907 году, рисует лицо Владимира Сергеевича: «Оно было продолговато, с бледными, немного впалыми щеками, с небольшой раздвоенной бородкой и в раме густых черных волос, кольцами спускавшихся на плечи». И это тоже не портрет, но эскиз к будущей иконе, которая, скорее всего, никогда не будет написана.
Такой же эскиз дает и Александр Блок в своей знаменитой статье «Рыцарь-монах». В результате блестящий лектор, великолепный и порою безжалостный полемист и острослов, вечно балансирующий на грани приличия, один из лучших переводчиков Платона (диалог «Протагор» до сих пор печатается по-русски исключительно в его переводе), наконец, автор «Оправдания добра», возможно, самого серьезного философского труда, написанного когда-либо в России, в общем, исторический Владимир Соловьёв уходит в небытие.
Его замещает рыцарь-монах, который, как настойчиво напоминает нам Блок, имеет очень мало общего с «Собранием сочинений Владимира Соловьёва». С теми толстенными томами, что, по мнению автора «Стихов о Прекрасной Даме» и «Балаганчика», не скажут читателю ровным счетом ничего о настоящем Соловьёве, чей образ можно восстановить, как думает Александр Блок, лишь по его стихам и по воспоминаниям современников.
Блок создает идеальный образ философа и пророка, сознательно и даже как-то агрессивно отказываясь вчитаться в его собственные тексты. Возможно, именно поэтому сегодняшнему читателю хочется начать со своего рода «демифологизации» личности Соловьёва. Мыслителя, который не только поставил перед собой – причем всего лишь в двадцатилетнем возрасте – задачу преодолеть «отчуждение современного ума от христианства» и «ввести вечное содержание христианства в новую соответствующую ему форму», но и был верен этой задаче в течение всей своей жизни.
Соловьёв умел быть рационалистом. Он не только переводил Платона, точнейшим образом передавая греческий текст средствами русского языка, но и писал прекрасные статьи для словаря Брокгауза и Ефрона, из которых теперь составлен целый философский словарь, изданный недавно Г. В. Беляевым отдельной книгой в Ростове-на-Дону.
Владимир Соловьёв, как и его отец Сергей Михайлович, знаменитый историк и ректор Московского университета, безупречно владея конкретным материалом и обладая фантастическим кругозором, заявляет о себе как о неисправимом позитивисте в науке. Однако в отличие от своего отца он не просто изучает и систематизирует факты, но во всём ищет систему, выявляет законы, по которым развиваются человеческие представления о Боге, мире и нравственности. Именно этим он занимался в течение всей своей жизни.
Блестящий знаток философских и религиозных систем, он уже в 1878 году громко заявляет, что христианство – не учение, не система взглядов и не доктрина. «Его собственное содержание есть Христос, единственно и исключительно Христос».
Впервые Соловьёв заговорил об этом в ранней молодости в «Чтениях о богочеловечестве».
Об этом же он скажет и накануне своей смерти в «Трех разговорах» устами старца Иоанна: «Всего дороже для нас в христианстве сам Христос», хотя со стороны может показаться, что для православного человека «всего дороже в христианстве его священное предание, старые гимны, старые песни и молитвы, иконы и чин богослужения». Такова позиция человека, который знает святоотеческие писания как никто другой в России, а Библию читает и цитирует исключительно по-славянски.
В этой связи невозможно не вспомнить еще один соловьёвский текст. В написанной в начале 1880-х годов небольшой книжечке «Духовные основы жизни» он говорит, что «можно не убивать, не красть и не нарушать закон», но быть в то же самое время «безнадежно далеким от Царства Божия». И даже евангельские заповеди, «принимаемые как отдельные внешние предписания», не делают нас христианами.
Согласно Соловьёву, к христианству человека может привести только его собственная совесть. «Перед тем как решиться на какой– нибудь поступок, имеющий значение для личной или общественной жизни, необходимо, – утверждает философ, – вызвать в своей душе нравственный образ Христа, сосредоточиться в нем и спросить себя: мог ли Он совершить этот поступок, одобрит ли Он его, благословит меня или нет на его совершение?»
Многократно цитировавшийся в самых разных книгах о Соловьёве этот фрагмент на самом деле до сих пор не осмыслен по– настоящему серьезно. А ведь в нем в сжатом виде дана та самая формула «исихазма для нашего времени», раскрытию которой посвятит затем всю свою жизнь митрополит Сурожский Антоний.
Вопреки мнению Блока и Андрея Белого, Соловьёв силен именно своими текстами. «Оправдание добра» – как и «Метафизику» Аристотеля или гегелевскую «Науку логики» – можно читать, изучать и исследовать, более того, сделать своей настольной книгой и руководствоваться принципами этого соловьёвского труда в жизни, абстрагируясь от личности философа. И тем не менее его личность здесь постоянно присутствует, но не в виде портрета, а в самом тексте, в каждой его фразе.
«Оправдание добра» начинается с посвящения отцу и деду с указанием на «чувство живой признательности и вечной связи» с ними. И это не случайно. По Соловьёву, «первичный зародыш религии» – это не фетишизм, как было принято считать на рубеже веков, но pietas erga parentes, то есть «благоговейное отношение к старшим», в особенности к умершим, живая признательность и вечная связь с ними. Понять, что такое семья, можно, только если всмотреться в преемственность поколений.
Семья невозможна без семейных преданий, без того наследия, которое мы получаем от родителей и передаем детям. «Умерли твои отцы, но не перестали существовать, ибо ключи бытия – у меня, говорит Вечность; не верь, что они исчезли, и, чтоб увидеть их, свяжи себя с невидимыми верною связью Добра: чти их, жалей о них, стыдись забывать их», – пишет Владимир Соловьёв.
Однако эта связь с умершими живительна только до тех пор, пока она остается живою и не превращается в правило или застывшую форму. Если же «мы делаем из религии только реликвию», тогда наступает нравственная катастрофа. Там, где «традиционная правильность понятия о Христе сохраняется безусловно, но присутствие Самого Христа и Духа Его не чувствуется… там, – восклицает Владимир Соловьёв, – религиозная жизнь невозможна, и всякие усилия искусственно ее вызвать только яснее обличают роковую потерю».
Живые связи не могут быть абстрактными. Они всегда личны и неповторимы, и именно такие связи объединяют Соловьёва не только с отцом и дедом, но и со старшими современниками – с Тютчевым, которого он постоянно цитирует в своих текстах, с Достоевским и даже Львом Толстым. Конечно, и с А. К. Толстым (в чьем имении в гостях у его вдовы он живет часто и подолгу) и с его детищем Козьмой Прутковым, которому он подражает в шуточных стихотворениях и чье творчество, в те времена известное довольно узкому кругу друзей Толстого и Жемчужниковых, он популяризирует.
Нельзя обойти молчанием и то, что связывает его с И. С. Тургеневым. Соловьёв любит его цитировать, но главное заключается в том, что только Тургенев умел так безжалостно смеяться над собой, как делал это автор «Оправдания добра». Так, в тургеневском очерке о казни Тропмана в Париже, на которой автор присутствовал, рассказывается, что толпа, увидев писателя, почтительно зашумела. Тургенев почувствовал, что ему приятно, что его, иностранца, знает простой Париж, однако оказалось, что он просто был похож на monsieur de Paris – палача, который должен был привести приговор в исполнение. Этот факт можно было бы скрыть от читателя, но Тургенев сознательно публично выставляет себя в дурацком виде.
То же самое многократно делает Соловьёв. В написанной в конце 1870-х годов шуточной пьесе «Белая лилия» он под именем кавалера де Мортемира изображает самого себя, пародирует собственные тексты, смеется и глумится над своими заветными идеями.
Она, везде она, о ней лишь говорятВсе голоса тоскующей природы.Я не один – река, и лес, и горы,Деревья, звери, солнце и цветыЕе, ее зовут и ожидают, —
восклицает Мортемир, как бы заранее издеваясь над Соловьёвым из не написанных еще тогда «Трех свиданий». Над Соловьёвым, который скажет в сентябре 1898 года:
Что есть, что было, что грядет вовеки —Всё обнял тут один недвижный взор…Синеют подо мной моря и реки,И дальний лес, и выси снежных гор.Всё видел я, и всё одно лишь было —Один лишь образ женской красоты.Безмерное в его размер входило,Передо мной, во мне – одна лишь ты.
А в итоге читателю приходится только гадать, не издевается ли и тут философ и над собою самим, и над нами. Разумеется, издевается, ибо именно об этом говорит вся поэма от первой до последней строчки, но издевается над тем, что ему бесконечно дорого. Иными словами – юродствует. Он – бессребреник, аскет и вечный странник, похожий на святого Франциска и, подобно беднячку из Ассизи, друживший с голубями (несмотря на чудовищную брезгливость и панический страх перед любой инфекцией, страх, из-за которого он весь пропах скипидаром).