Стая воспоминаний - Эдуард Корпачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И как же противоречивы мы порою в своих чувствах! Без смущения называя себя бездарною и отрекаясь от сцены, она вдруг сердито взглянула на Акима, едва и тот счел ее бесталанной. Сотню раз можем мы упрекать себя в чем-то и можем словно бы нежиться этими собственными упреками, но попробуйте другие, посторонние! Тут мы ожесточаемся, тут нас не тронь: мы злые, мы зубастые, мы — одни шипы да иголки.
— Да разве я сама не понимаю, что не гожусь для роли Зойки? — гневно спросила она у Акима и Игоря Боровского, которые уже исчезали в глубине сцены, за кулисами. — Да что я, Демеховский, что ли?
И тотчас повторила для себя: «Да что я, Демеховский, что ли?» Такими привычными словами оскорбляли обычно горожане друг друга, если хотели обругать дураком. И только жителям Жучицы было и понятно это оскорбительное прозвище — Демеховский. Потому что жил, расхаживал по Жучице с большой, замысловато выточенной клюкой, служившей ему тростью, маленький, тщедушный, полоумный и безвредный человек Демеховский, обладавший единственной способностью — каллиграфическим почерком. Изо дня в день, как на службу, ходил Демеховский в паспортный стол и там, в прихожей, за рублевые подачки оформлял для деревенских теток документы, и милиция не гнала Демеховского: этот человек, не состоящий на службе, был очень кстати здесь, в прихожей паспортного стола, и тетки не совались лишний раз в дверь кабинета, а заискивали перед тщедушным и важным писарем.
И, как ни странно, хоть и осознавала весь вздор, невозможность и нелепость появления на сцене в своей же роли, в роли юной Зойки, но и все равно готова была возражать жизнерадостному Акиму, уже покинувшему подмостки. Пожалуй, она даже недолюбливала сейчас этого человека, заманившего ее на сцену и охотно считавшего ее бесталанной.
— Что ж, Зоя Ивановна, — вкрадчиво, сердечно и с очень вдумчивой миной произнесла Вера Трубенец, — у актрисы жизнь и состоит из трудов да разочарований. Ищешь-ищешь интонацию, не спишь, бормочешь спросонья слова чужих люден, отчаиваешься, нервничаешь, куришь, дуешь кофе. Труды, незримые тяжкие труды! — И Вера, сокрушенно вздохнув, коснулась пальцами мраморного лба.
Таким знакомым показался Зое Ивановне этот жест, она вспомнила своих выросших дочерей и как они тоже, делая умный вид, касаются копчиками пальцев лба, сокрушенно вздыхают, тяжким вздохом выражают всю сложность жизни, превращают будничные мелочи в неразрешимые, безысходные проблемы.
Но теперь, видя эту привычную горестность на красивом Верином лице, Зоя Ивановна чистосердечно пожалела эту городскую королевну, прелестную недотрогу, пожалела за какие-то непременные, будущие, уже настоящие горести, без которых не складывается жизнь, пожалела за возможную катастрофу, если вдруг не сбудутся мечтания этой девочки стать настоящей актрисой. И на какой-то миг ей показалось, что обе они — и она сама, и Вера — обделены божьим даром, обманываются и заблуждаются, что обе они — и пожилая, и молодая — дурочки, дурочки. «Да что я, Демеховский, что ли?» — тут же одернула она себя и повеселела оттого, что большая половина жизни прожита, страхи испытаны, и никакой катастрофы, следовательно, не будет, и нечего бояться этого.
— Зоя Ивановна, — глуховато, с дымком во рту, попросила сосредоточенная Вера, — мне бы кое-что прояснить… Мне бы кое-какие психологические подробности по ходу роли моей выяснить… Вы понимаете, Зоя Ивановна? Здесь, конечно, — она рукой с зажатой меж пальцев сигареткой повела в темную глубь пустынного и свежего, проветренного зала, — здесь не тот разговор. А вот ко мне бы…
— Идем к тебе. Идем к тебе, Зойка! — молодо откликнулась Зоя Ивановна, нарочито называя ее Зойкой и безмерно благодарная в этот миг ей, красавице, умнице, актрисе, за то, что она, юная, будет жить жизнью юной подпольщицы Зойки Шкварко, да и уже сейчас живет, думает, ищет всякие подробности, хочет быть похожей на Зойку, на Зойку!
Ах, эти сочинители, эти актеры! Как будто обычные люди и этот Аким, и этот Игорь Боровский, и эта Вера Трубенец, обычные, понятные, разгаданные, каждый со своими страстями, каждый со своими чертами характера, тоже обычными и даже, можно сказать, непривлекательными, а вот собираются эти люди, думают, думают, мучаются, отчаиваются, утоляют жажду честолюбия, — и вдруг в один прекрасный день раскрывается малиновый занавес и начинается на сцене военная история, далекая по временам быль…
Прежде чем попасть к Вере Трубенец, которая взяла ее под руку и как будто прильнула к ней с трогательной, немного самодовольной улыбкой, надо было пройти по главной улице города. Вечерняя улица города, где некуда деться влюбленным, праздным, молодым, а только шествовать по ней, по главной улице, мимо зовущего оранжевой неоновой вывеской стеклянного летнего кафе, мимо этого же самого громадного здания, настоящего дворца, откуда они с Верой только что вышли на сентябрьский, такой необыкновенный воздух, пахнущий не то яблоком, не то опавшим тополевым листом, не то винным напитком, — эта вечерняя улица поманила, как всегда, неторопливым многолюдьем, какими-то сговаривающимися стайками дружков и подружек, сокровенным смешком, каким-то щемящим душу таинством вот этих сборищ, вот этих прогулок и встреч юных дружков и подружек. Ах, какая это вечная карусель, и до войны была такая же карусель, и сто лет спустя будет точно такая же толпа влюбленных и юных, сто лет после нас, когда совсем забудут нас, вечерняя улица будет пленять юнцов возможностью встречи с подружками и внезапного откровения, долгожданной ласки, от которой становишься еще более сильным, и хвастливым, и счастливым, и чуть ли не бессмертным!
И странно было Зое Ивановне видеть среди подростков и юнцов пожилых людей. Вот эта чета Трацевских: оба низкорослые, внутренне чем-то подавленные, и вовсе не праздничного вида, он — в неизменном, замаслившемся кителе без погон, она — в одном и том же сером жакете. И у него фотоаппарат в футляре, который держит он за кожаный ремешок. И пускай вы оба неугомонные общественники, лекторы, пускай вы произносите одни и те же тусклые слова о нравственности, но к чему эти ваши ежевечерние выходы, эта ваша мания, и кого вы собираетесь фотографировать и обличать в потемках? Или другой провинциальный чудак — Усаков, тоже пенсионер, вечно в черной фуражке, похожей на фуражку железнодорожника, вечно сердитый, с плотно стиснутыми квадратными челюстями, который косолапой побежкой устремился по той стороне улицы, где несколько продуктовых магазинов. Когда живешь в маленьком городе, невольно знаешь все о выдающихся жителях города, и Зоя Ивановна, покосившись на Усакова, догадалась, что он спешит со своей драгоценной полукилограммовой гирей в кармане пиджака. Была у этого человека личная гиря, и вот Усаков вбегал в любой магазин, пер напролом к прилавку, вытаскивал личную гирю и начинал переставлять на весах, взвешивать, проверяя честность продавцов. И стыдно было знать Зое Ивановне, что этот человек, обремененный личной гирей, однажды на рынке подхватил оброненный кошелек и, слыша душераздирающие вопли тетки, продавшей корову и потерявшей не только корову, но и этот кошелек, поспешил домой. Да только другая тетка видела счастливчика, нашедшего кошелек, и не успел Усаков появиться дома, как тут остановился мотоцикл с коляской, из которой выскочил начальник милиции Кунченко. И даже не остался тайной разговор бравого, широкоплечего Кунченко и сердитого Усакова, и люди утверждали, что лишь и спасла от суда, от порицания старого Усакова его личная гирька, с которой он честно расхаживал по магазинам.
Чуть дальше от главной улицы, где такое густое, как бы карнавальное шествие, — то уже и темные улицы, тишина, лишь редкие прохожие. И когда остановились подле дома, где лампочка высвечивала эмалированный щит с номером и изогнутой надписью, а также высвечивала узкую асфальтированную тропку двора, Вера щелкнула зажигалкой: наверное, особый шик для нее был закурить не дома, а тут, возле дома, и войти с сигареткой, с видом озабоченной, слегка усталой и задумчивой дочери.
И в комнате своей, где стоял рояль с открытой крышкой и являл чистые, как будто вымытые, клавиши, Вера предложила сигарету и ей, Зое Ивановне. Курить она не курила, поругивала своих дочек, если находила забытые ими изящные пачки в прозрачной пленке, но сейчас взяла твердую сигарету и решилась сама затянуться дымом, который пробудит в ней новую бодрость.
Так и сидели они друг против друга, юная Вера смотрела на нее как бы впервые, с особенной пристальностью, наверняка искала какие-то необходимые ей психологические черточки, подробности, а Зоя Ивановна смотрела на Веру, благодарная ей за Зойку, и видела в ней сейчас Зойку, Зойку.
Та Зойка была круглолицей, смешной, лунообразной, но зато, наверное, с таким же мраморным челом. И пускай не схожи та Зойка и эта, а все же сейчас, в этой, которая курила и подпирала пальчиками белое чело, видела она ту Зойку.