Избранное - Надежда Тэффи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если это признают необходимым, то я протестовать не стану.
Мережковский молча встал и вышел из комнаты. Когда его пошли звать к чаю, он ответил:
— Пока этот мерзавец сидит в столовой, я туда не пойду.
После смерти Мережковского этот самый гитлерофил просил разрешения у З. Гиппиус прийти к ней выразить свое сочувствие. Она ответила:
— Это совершенно лишнее.
* * *.
В Биаррице была хорошая русская церковь, но Мережковские в нее не ходили. Они ходили в католическую. Раз я уговорила их пойти на пасхальную заутреню. Мережковскому очень понравилось, как батюшка служит:
— Он так пластично танцевал перед алтарем. Я уже жалела, что повела его.
Он был очень доволен этой фразой и часто ее повторял. И я всегда думала: «Господи, хоть бы он перестал!»
Они любили католическую святую маленькую Терезу из Лизье. В парижский квартире у них стояла ее статуэтка, и они приносили ей цветы.
* * *После смерти Дмитрия Сергеевича мы сошлись ближе с Зинаидой Николаевной. Мне всегда было с ней интересно. И лучше всего — когда мы оставались с ней вдвоем или втроем. Третьим был очаровательный И. Г. Лорис-Меликов, старый дипломат, человек блестяще, всесторонне образованный. Он великолепно знал мировую классическую литературу, старых и новых философов и учил З. Гиппиус мольеровскому стихосложению.
Я ценила нашу дружбу. У Зинаиды Николаевны народ собирался по воскресеньям, но тесный кружок — тайно по средам. К ней можно было прийти, без всяких светских предисловий сказать то, что сейчас интересует, и начать длинный, интересный разговор.
Иногда приходил на «тайные» сборища и ее друг, поэт Мамченко. Он был очень нервный, и споры с З.Н. происходили у них пылкие и иногда очень занятные. Она совсем плохо слышала, и Мамченко горячился и надрывался, а она спокойно и упрямо настаивала на своем, не слушая, вернее, не слыша его.
— Зинаида Николаевна, вы притворяетесь!.. Вы отлично слышите! Боже мой! Это не Кьеркегор, это философское воскрешение мертвых Федорова… вы нарочно!
— Никогда ничего подобного Розанов не писал, — спокойно цедила Гиппиус.
— Господи! Да при чем тут Розанов? — надрывался Мамченко. — Вы все это нарочно!.. Вы отлично меня слышите.
— Никогда Розанов этого не писал.
— Господи! Это в вас злая воля! Вы просто не хотите слышать.
— Никогда Розанов…
Как знать, может быть, и правда слышала и только устраивала свою «игру» Белой Дьяволицы. Они очень дружили.
— Это мой друг номер первый, — говорила она.
И он был предан ей до конца последних дней ее жизни.
* * *Как-то зашел у нас разговор об одной общей знакомой, очень религиозной и чрезвычайно боящейся Страшного суда.
— А вы? — спросила я З.Н. — Вы боитесь Страшного суда?
— Я?!!
Она выразила и лицом, и жестами исключительное возмущение.
— Я? Вот еще! Скажите пожалуйста! Очень нужно! Подобного презрения к загробной жизни я еще никогда не встречала.
Загробная жизнь ею не отрицалась, но чтобы Господь Бог взял на себя смелость судить Зинаиду Гиппиус, она же Антон Крайний, — это даже допустить было нелепо.
Где подход к этой душе? В каждом свидании ищу, ищу…
Кто-то прислал мне открытку. На ней мордочка милого котенка, умилительно детская, наивная, доверчивая… Показала Зинаиде Николаевне. И вдруг лицо у нее просветлело, совсем как при чтении хороших стихов. Она цепко схватила открытку:
— Я возьму себе.
— Хорошо, — согласилась я. — Но не навсегда, а только на посмотрение. Мне такая мордочка самой нужна.
Она унесла и долго не хотела возвращать.
«Вот, — подумала я. — Здесь некий ключ. Поищем дальше».
Как-то в одном моем стихотворении ее остановили слова о приснившемся мне тигренке, когда я была еще маленькой девочкой. Он помогал мне плести косичку.
И так заботился мило,
Пушистый, тепленький зверь…
Вот это «пушистое и тепленькое» заставило ее улыбаться. И потом отметила я строки ее собственного стихотворения:
Хочу недостижимого,
Чего, быть может, нет,
Дитя мое любимое,
Единственный мой свет.
Твое дыханье нежное
Я чувствую во сне,
И покрывало снежное
Легко и сладко мне.
Может быть, это ключ. «Дитя мое любимое, единственный мой свет…» Та нежность, которой для нее нет на свете и о которой и говорить стыдится она, в своем пышном облике Белой Дьяволицы, со мной, с «добренькой» своей собеседницей. И всегда с тех пор замечала — все простое, милое, нежное, тепленькое всегда волновало ее, и волнение это она застенчиво прятала.
Мы много говорили о литературе. И, странно, почти всегда были согласны друг с другом. Как-то, рассуждая о современных писателях — кто из них талантлив, — в результате нашли, что, собственно говоря, все талантливы. Но, зайдя ко мне на следующий день, она радостно воскликнула:
— Нашла! Нашла!
— Кого? Что?
— Нашла бездарность. Неоспоримую.
И назвала имя. Действительно, спорить было нельзя.
— Вы странный поэт, — говорила я ей. — У вас нет ни одного любовного стихотворения.
— Нет есть.
— Какое же?
Единый раз вскипает пена
И разбивается волна.
Не может сердце жить изменой,
Любовь одна…
— Это рассуждение о любви, а не любовное стихотворение. Сказали ли вы когда-нибудь в своих стихах «я люблю»?
Она промолчала и задумалась. Такого стихотворения у нее не было.
Мы часто и много говорили о поэтах. Одинаково признали лучшим поэтом эмиграции Георгия Иванова. Говорили о магии стихов, которую я называла радиоактивностью. Откуда она? В чем ее сила?
— Вот, — приводила я для примера известное стихотворение «Весна, выставляется первая рама…». Оно кончается словами:
Где, шествуя, сыплет цветами весна.
И именно эта фраза бесспорно радиоактивна. Почему? Может быть, потому, что все стихотворение простое, говорит о простых вещах — о колесе, об оконной раме. И потом вдруг торжественное слово — «шествуя», и потом — «цветами», это ударение на широком «А» переключает все в мир восторга. Но ведь научиться этому нельзя и нарочно придумать невозможно. Это и есть «магия», дар.
Разбирая стихи, мы всегда были душевно вместе, и я думала: вот это то существо, та часть души 3.Гиппиус, с которой я хочу общаться. Привыкнув ко мне, она перестала играть и фокусничать, была собеседницей умной, чуткой и всегда интересной. Она даже бросила свой прежний, всегда раздражающий тон, которым она давала понять, что у них с Дмитрием Сергеевичем давно все вопросы решены, все предусмотрено и даже предсказано. Надо заметить, что предсказания эти большей частью делались и записывались задним числом. Ну да это простительно.
* * *Как-то заговорили об эпохе Белой Дьяволицы.
— Мы с моей маленькой сестрой были потрясены вашим стихотворением:
Но люблю я себя, как Бога.
Любовь мою душу спасет.
Ужасно это нам понравилось. Прямо пронзило. Потом-то уж вы нас ничем не удивляли.
— Это тогда вы носили мужской костюм и повязку с брошкой на лбу?
— Ну да. Я тогда любила эти фокусы.
— Да, это бывает, — вздохнула я. — А я в свое время носила часы на ноге и вместо лорнета — плоский аметист.
— Нерон носил изумруд.
— Аметист лучше. Это камень духовной чистоты. Он среди древних двенадцати камней первосвященника, а Папа благословляет каноников перстнем с аметистом.
Мудрых схимников лампада,
Бледных девственниц услада,
Радость тех, кто сердцем чист,
Камень аметист.
Если смотреть через этот камень, то самая пошлая физиономия несколько преображается.
— А может быть, и нет, — вставила Белая Дьяволица.
В. Мамченко подарил Зинаиде Николаевне кошку.
Кошка была безобразная, с длинным голым хвостом, дикая и злая. Культурным увещеваниям не поддавалась. Мы называли ее просто «Кошшшка», с тремя «ш». Она всегда сидела па коленях у З.Н. и при виде гостей быстро шмыгала вон из комнаты. З.Н. привыкла к ней и, умирая, уже не открывая глаз, в полусознании, все искала рукой, тут ли ее Кошшшка.
Какие-то немцы, большей частью выходцы из России, писали ей почтительные письма. Как-то она прочла мне: «Представляю себе, как вы склоняете над фолиантами свой седой череп». Этот «седой череп» долго нас веселил.