Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906 - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Голубчик, дорогой, спаси нас от Проскурина и всех скверн его!
Это вызвало смех и испортило торжественность. Чеботаев стал энергичнее отказываться.
Но опять просили, опять стало торжественно, тепло.
Взвинтились и взвинтили Чеботаева. У него слезы выступили на глазах, и он, пересиливая себя, тихо сказал:
— Согласен, но с условием, чтобы в кандидаты мне Нащокина.
Громовое «ура» пронеслось по залам. Нащокин тоже согласился, и началась баллотировка.
Из 112 голосов Чеботаеву положили 87 избирательных.
Зато Нащокину переложили и выбрали его 107 голосами.
Старый, заезженный прием удался Проскурину. Он торжествовал, а Чеботаев со своей партией ходили смущенные и растерянные.
Один Николай. Иванович был совершенно спокоен. Он говорил:
— Хотя обычай утверждать предводителем того кандидата, который получил большинство голосов, но, в сущности, на утверждение представляются оба. Если Нащокин откажется…
— Конечно, отказываюсь.
— Но тогда ведь я не буду, собственно, выбран, — уныло возразил Чеботаев.
— Конечно, — раздался резкий, злорадный голос графа Семенова.
— Нет, вы будете выбраны, — резко возразил Николай Иванович, — и не дадите меньшинству терроризировать и парализировать большинство. Во всяком случае надо посоветоваться с губернатором.
Инцидент с губернатором об оскорблении все еще не был исчерпан, и губернатор на открытии не был.
Николай Иванович поехал к губернатору и скоро возвратился довольный. Губернатор уже телеграфировал министру и не сомневался в утвердительном ответе.
Собрание отложили до завтра. Опять Проскурин стал сумрачным, а партия Чеботаева решительна и сдержанна. На другой день получен был ответ сб утверждении Чеботаева.
Проскурин и еще три уездных предводителя подали Чеботаеву заявление, в котором говорили, что ввиду неправильности выборов он не может рассчитывать на поддержку их в депутатском собрании.
Чеботаев прочел, посоветовался с друзьями и ответил в том смысле, что заявление их принял к сведению.
— Дурак! Толстокожий! Благородство! — ругался Проскурин. — Играл в благородство до тех пор, пока выгодно было…
Граф Семенов, в камергерском мундире, язвительно говорил:
— Собственно, единственный прецедент в истории российского дворянства, — избранный волею своего друга.
В уездных Проскурин прошел подавляющим большинством панков, на этот раз в достаточном количестве в грязных фраках и нитяных перчатках явившихся в собрание; вместо Чеботаева уездным предводителем был выбран Нащокин; Старков отказался.
Он гудел над моим ухом:
— Это связывает мне руки как редактору. Хотя я и дворянин и солидарен с князем Мещерским, но все-таки нахожу неудобным такое совместительство. Вы, конечно, моего взгляда на князя Мещерского не разделяете, но я считаю, что самое большое мужество иметь право думать, как думаешь.
— Конечно.
— Необходимо прежде всего быть честным общественным деятелем, а остальное все приложится. Я так по крайней мере думаю и по мере сил действую.
— Сколько у вас подписчиков?
— Немного: триста пятьдесят.
— С даровыми?
— Несколько человек… Но есть объявления. Я устроил свою типографию: надеюсь концы с концами свести… Много зависти, грязи. У нас ведь, если не либеральный орган, газеты вышутят и высмеют.
Я кой-что читал уже в выдержках: действительно, вышучивали за уездно-дворянскую точку зрения, установленную «Вестником» Старкова.
Над статьями Старкова смеялись, и дворяне говорили друг другу:
— Ну, заговорил по-старковски!
Это значило на местном жаргоне: ерунда, непонятно!
Старков знал обо всем этом, но решил твердо держаться и говорил с горечью:
— Это благодарность…
Выборы кончились, и все с интересом ждали, как поведет себя новый предводитель с губернатором.
Чеботаев запросил частным письмом губернатора, отдаст ли он ему визит, если он его сделает, как губернский предводитель. Губернатор ответил, что до получения удовлетворения, он, к сожалению, визита отдать не может.
«Я не сомневаюсь, — писал губернатор, — что если Вы мужественно снова поднимете этот вопрос в собрании, заявив ему, что я честно и открыто желаю получить удовлетворение, то представители благородного сословия, к которому принадлежу и я, не откажут мне в этом моем совершенно законном и справедливом требовании».
— Это на первых же порах повлечет за собой такое… — замахали руками друзья Чеботаева. — Это будет только на руку Проскурину.
И Чеботаев с друзьями прибегли к такому маневру: закрыли собрание, а перед губернатором Чеботаев извинился в позднем получении его письма, вследствие чего он не успел поставить вопрос, к тому же и не значившийся в программе намеченных занятий.
— Точно он не мог испросить у меня этого разрешения? — спрашивал обиженно губернатор и прибавлял иронически: — Вот не ожидал, что и Чеботаев станет дипломатом…
XXIIГубернское земское собрание было назначено через несколько дней.
По любезному приглашению Абрамсона, я остановился у него и мог ближе наблюдать эту оригинальную фигуру.
Разнообразной вереницей с утра чередовались в его квартире подсудимые, сопровождаемые вооруженными солдатами, всякий люд без мест, благотворители еврейского общества, устроители концертов, разношерстная интеллигенция, — актеры, сотрудники либеральной газеты, ссыльные.
У одного арестованного было найдено письмо, в котором писалось: «Нам лучше всего увидеться у Абрамсона, где собирается всякий сброд».
Абрамсон, узнав это, хохотал, как сумасшедший.
— Нет, понимаете, — объяснял он, — можно сказать, такой салон, соленая закуска, и вдруг — сброд… А?.. Что?.. Ха-ха-ха!..
Сброд, улица, пожалуй, это и метко, но с той разницей, что в этой квартире ярко подчеркивалось то, чего на улице не так легко заметишь: сердце этой улицы, изболевшееся, истрепанное жизнью сердце.
На другой день после выборов мне нездоровилось, и я, приговоренный доктором к аресту, отдался наблюдениям.
Утром Абрамсон просунул голову в дверь моей комнаты и сказал:
— Хотите видеть интересного преступника?
Я вышел к нему в столовую, где находился уже высокий, толстый, добродушный местный горемыка-художник, привязавшийся к Абрамсону и проводивший у него все свое свободное время.
— Это интересно посмотреть, — сказал и он.
— Только вот что, господа, — торопливо заговорил Абрамсон, — я сперва уйду один, а вы, погодя, войдите под каким-нибудь предлогом.
Мы с художником подождали и вошли в его кабинет.
Два часовых с саблями, между ними в арестантском халате женщина, дальше из-за стола выглядывает Абрамсон.
— Ваши книги здесь, — сказал он мне, указывая на стоявшую возле него этажерку.
Таким образом я мог увидеть лицо арестантки. Девушка лет семнадцати, шатенка, бледная, может быть и красивая, но теперь с раздавленным лицом. Словом, Катюша Маслова, как ее потом рисовали в «Ниве». Зрелище было очень тяжелое, и я сейчас же вышел назад в столовую.
Скоро выбежал и Абрамсон.
Он сел, подпер рукой голову и заговорил:
— Дворянка, убежала от отца, потому что хотел ее изнасиловать, обвиняется в воровстве у тетки платья, паспорта не имеет… И сознается… Я так, сяк — нет, — сознается во всем… Оставить ее в тюрьме, это ведь значит совершенно развратить… Предлагаю тетке на поруки взять, — не берет. К отцу умоляет сама не отсылать.
Я предложил свои услуги относительно поруки.
— Ну, а я тогда, — сказал Абрамсон, — оставлю ее пока у себя — будет помогать кухарке по хозяйству.
— Ах, вот великолепно, — восторгался художник.
— Третий номер, — смеялся Абрамсон, — кухарка, по обвинению в поджоге; этот мальчик, мой рассыльный, будет судиться за убийство, и теперь вот эта…
— За какое убийство? — спросил я.
— Убил своего товарища. Были друзья детства, вместе в сельскую школу ходили, стихи сочиняли, вместе влюбились, и вот за бутылкой пива тот, убитый, что-то сказал про их общую слабость, а этот все девять дней не отходил от его кровати. Перед смертью умиравший обнял его и так и умер. Умирая, он сказал отцу: «Если тебе дорога память обо мне, прости его, и пусть он будет тебе вместо меня».
Как меняется лицо человека, когда освещается оно такой нравственной лампочкой, какая была в распоряжении Абрамсона. Бледное молодое лицо рассыльного, которого я раньше и не замечал, останавливало теперь мое внимание какой-то печатью печали, порыва, красоты духовной.
Так же преобразилась вдруг и девушка, сегодня отпущенная на поруки. Она уже подавала нам завтрак: удовлетворенная, успокоенная, понятая. Мне с достоинством протянула руку и сказала:
— Благодарю вас…
— Это еще кто? — спросил художник, с аппетитом в то же время поедая жареную говядину.