Том 1. Серебряный голубь - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— его взгляд без единого слова противоречит словам, им же сказанным; слово его не созрело; он был дикой ветвью, оторванной от народа, привитой к маслине, вырастающей из неба ветвями в народ, из которого протянулся дичок —
— человек, истерзавший в себе свою жизнь и до смерти умерший уже: неестественной смертью…
Ужасно крещение Духом!.. —
— Жизнь его была стон: «Боже мой…Ты покинул меня…»
Характерен портрет, кое-как сохранившийся нам: с перепутанными волосами и с желтым лицом, обрастающим жидкою бородой, поражает он нас фосфорическим блеском остановившихся голубых, точно стиснутых глаз; характерен отрывок письма его к другу, дошедший до братства Лазурного Храма: «милый друг, я пишу тебе без надежды услышать ответ; и — с огромною братской любовью, уверенный, что когда-нибудь мы еще увидимся. Разбросала судьба нас; и — знал ли ты, где ты будешь; и знал ли я, что столетия прошумят после нашей последней беседы; когда встретимся мы все четыре, скажи мне, — что мы промолчим о случившемся; и все слова легковесны для сказки теперешних дней»… И — письмо обрывается.
Биографии комментируют это письмо; мы приводим его, как кусочек чего-то, являющегося нам… священной реликвией древности, собирающейся воскреснуть по-новому — в эти именно дни.
Мало нам сохранилось о нем: знаем мы — на поверхности своей жизни он был писателем и общественным деятелем, неуравновешенным и горячим, менявшим свои убеждения; и не оставившим после себя никаких проявленных ценностей; впрочем, книги его все погибли при безумной реформе музеев, в начале XXII столетия (в это время погиб «Фауст» Гете; и — Ницше).
Словом, мало мы знаем о нем; знаем мы лишь одно: —
— была выпита чаша необходимых страданий, посланных ему. Его Дух, облеченный в светлейшую миссию братства народов, закорчился в струпьях Души.
VIПереливая соками света в плоть матери, ляжет в утробе ее, —
— Покидая Аэрию, —
— где живут звуко-люди, освобождаясь от смерти…
Звуки света в нас вписаны; песнь солнценосцев ясна; звукословием встретим же, братья, сходящую Душу из звукосветных, глаголющих голубизн…на заре!
Йог
1.Иван Иванович Коробкин был служащим одного из московских музеев, заведуя библиотечным отделом без малого сорок уже лет. Летом, зимами, осенями и веснами появлялось бессменно в музейной передней согбенное, старое тело его; летом — в белом сквозном пиджаке с преогромнейшим зонтиком и — в калошах; зимой — в меховой порыжевшей енотовой шубе; в обтертом пальто — мозглой осенью; и весною — в крылатке.
Чмокая губами и расправляя клочкастую бороду, кряхтел он на лестнице: приподымался медлительно, постепенно осиливая все двадцать четыре ступеньки, ведущие в уже набитое битком посетителями помещение читального зала; раскланивался с обгонявшими его посетителями, которых не знал он и вовсе, но которые его знали давно, разумеется, все.
Проходя в библиотечное помещение и просматривая записки, откладывал их; и — отмечал карандашиком.
Иногда принимался он озирать сослуживца и отрывал его вдруг от дела произнесением весьма полезных сентенций, напоминающих изречение Ломоносова:
Науки юношей питают.
При этом же он начинал потирать свои руки, откинувши голову и расплываясь в довольной улыбке; за минуту суровое и сухое лицо его, напоминающее портреты поэта и цензора Майкова, становилось каким-то сквозным, просиявшим и — детским:
— «Иконография, молодой человек, есть наука!» — провозглашалось среди гробовой тишины помещения, прилегающего к читальному залу; но когда ж молодой человек, отрываясь от дела, приподымал свою голову, видел он: суровое и сухое лицо, напоминающее портреты поэта и цензора Майкова.
Говорят, что однажды Иван Иванович Коробкин, прогуливаясь по музейному дворику, обсаженному деревцами, воскликнул:
— Рай, господа, в сущности говоря, ведь есть сад…
— Мы в саду.
— Собственно говоря, мы в раю…
Говорят, что черты его блеклого лика преобразились нежданно: и в них проступила такая непререкаемость, что прогуливавшемуся с Иваном Ивановичем помощнику управляющего музеем на миг показалось: Иван Иванович, восхищенный силой до выспренной сферы небес, переживает невыразимые сладости, как о том он рассказывал вечером Аграфене Кондратьевне.
— Знаете ли, Аграфена Кондратьевна, Бог его знает, кто он такой; мало ли, чем может быть он… Не масон ли он, право; и поставлен на службу-то он ведь покойным Маевским; а про Маевского говорили в старинное время, что он был масоном… И перстень какой-то такой на своем указательном пальце носил.
Иван Иванович Коробкин знакомств не водил; не сближался ни с кем; пробовали к нему захаживать в гости; и — перестали захаживать; однажды застали его, выходящим из собственного помещения в Калошином переулке с огромнейшим медным тазом, прикрытым старательно чем-то; что же, думаете вы, оказалось в сем тазе? Не отгадаете: черные тараканы.
Да!
Иван Иванович Коробкин, насыпавши сахару в таз, наловил тараканов туда; у Ивана Ивановича завелись тараканы; переморить их не мог он (был мягкой души человек); он придумал их выловить в таз; и из таза выпустил их, предварительно отнеся в переулочек.
Тот или иной сослуживец не раз замечал на себе испытующий взгляд старика из-под синих огромных очков; и замечал он желание: высказаться об интереснейшем, но загадочном обстоятельстве; не обращали внимания на стариковские странности. Так бывало уже много раз; то Иван Иваныч высказывает внимание к избранному им лицу без всякого повода; а то вдруг — охладеет: и тоже — без повода.
И замечали еще, что моменты внимания к кому бы то ни было совпадали обычно с какой-либо крупною житейскою неудачею этого кого бы то ни было, — неудачею, о которой Иван Иваныч не мог вовсе знать в эту пору; наоборот: при счастливом стечении обстоятельств кого бы то ни было становился придирчивым он; так, однажды, во время спора Н. Н. Пустовалова с Н. Т. Косичем он вмешался в их спор, и, неприлично сорвав Пустовалова, вынул он свою медную луковицу; поглядев на секундную стрелку, заметил:
— Я бы вам, Николай Николаевич, дал бы шесть минут сроку для обоснования вашего мнения… Итак-с, слушаю: первая минута…
— Минута вторая…
— Минута третья…
От такого вмешательства в спор все смешались; и — спор был проигран; с лицом, напоминающим поэта и цензора Майкова, уважаемый Иван Иванович отвесил цитату:
— Наука есть серия фактов: гипотетический примысел науке вредит… Спор же есть игра примыслов и раздуванье гипербол.
— Почитайте «эвристику», то есть учение об искусстве оспаривать мнения.
Замечательно, что один из участников спора через сорок шесть дней получил наследство; и — службу оставил.
Чиновники избегали Ивана Иваныча; в сущности, обстоятельств его долгой жизни не знали они; было ему уже за семьдесят лет; прослужил он в музее лет сорок; поступил же на службу вполне он сложившимся, появлялся в наших краях из Тавриды; поставил его на работу покойный Маевский, известнейший деятель Николаевской, давно отошедшей, эпохи.
Знали подлинно, что Иван Иваныч Коробкин — эпоха; и знали еще: проживает в Калошином он переулке, над двориком многоэтажного серого дома, откуда является неизменно на службу: осенями — в пальто, летом — в сквозном парусиновом пиджаке, с преогромнейшим зонтиком, зимами — в выцветшей енотовой шубе.
В этой старой енотовой шубе видали его, пробегавшим зимою по Знаменке в вьюгу, в серебряный клубень снежинок, парчою ложившихся у ограды огромного Александровского училища.
2.Появлялся Коробкин в Калошином переулке в без двадцати пяти минут пять часов; и уже в пять часов ровно сидел он в удобном протертом и кожаном кресле: в удобнейших туфлях, отделанных мехом: переменив сюртучок — на точно такой же (поплоше) — перед столом, сплошь заваленным рукописями и книгами; книги были особого сорта: лежал фолиант преогромных размеров в пергаментном переплете: «Principia rerum naturalinm, sive novorum tentaminum phenomena mundi elementaris». Или — ряд томов «Сионского Вестника».
Были разбросаны всюду приятные томики, вроде: «Письма С. Г.» без обозначения автора, и рукою Ивана Иваныча была сделана к «Г» приписка «амалея», и выходило «Гамалея».
На стене, над письменным столиком, Иваном Ивановичем вывешивались листочки с начертанным собственноручно волнующим лозунгом дня: каждый день для Ивана Иваныча имел собственный лозунг; по утрам перед отправлением на службу, Иван Иваныч Коробкин себе избирал лозунг дня; и под лозунгом этим он жил этот день; все иное им отмечалось «Довлеет дневи злоба его»…
Злобою же дня для Ивана Ивановича обыкновенно служили: изречение Фомы Кемпийского: «Читай такие книги, кои более производи сердечного сокрушения, нежели занятия» … Или латинские лозунги. И так далее, далее.