Жестокий век. Книга 1. Гонимые - Исай Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Цзяо шэммо минцзя?
— Воды минцзя Джучи,[45] — торопливо сказал мальчик.
— Хоахчин, не забивай голову ребенку своими цза-минцза! Все равно ничего не поймет.
— Он понимает… — тихо сказала Хоахчин, отошла в сторону, села на траву, спиной к Оэлун и Джучи.
Поредевшие ее волосы были связаны на затылке в узел. Узкая спина сгорбилась. Стареет бедная Хоахчин. Сколько всего вынесли с ней вдвоем! Работящая, бодрая, она всегда была для Оэлун и сестрой, и подругой. Нянчила детей, копала коренья, из старья-рванья умела выкроить одежонку.
— Хоахчин…
Она повернула голову. В острых углах глаз блестели слезы.
— Ты обиделась? Ну что ты, Хоахчин, как можно! Говори с Джучи на каком хочешь языке…
— Спасибо, фуджин. Я не обижаюсь. Многие слова моего языка забыла. И Хо вспомнила. Пропал где-то мой брат, совсем пропал. Ой-е, к чему моя такая жизнь?
— Ну, Хоахчин, зачем говоришь такое? Жив, наверное, Хо. Очень уж далеко земля твоих предков…
— Ой-е, далеко… Весной птицы летят с той стороны, осенью летят в ту сторону. Люди — ни туда ни сюда…
Оэлун почувствовала себя виноватой перед Хоахчин. У нее самой есть дети, внук, а что у Хоахчин? Ничего. Ни одного родного человека.
— Садись сюда, Хоахчин. — Оэлун пододвинулась, уступая ей место на камне.
Хоахчин села, утерла слезы ладонью.
— Помнишь, Хоахчин…
Оэлун не досказала. От юрт к ним направлялись вдовы отца Сача-беки. Старшая, Ковачин-хатун, широкоскулая, морщинистая, сильно прихрамывала на обе ноги, шла вперевалку, будто утка, и опиралась на толстую палку; младшая, Эбегай-хатун, — мать Сача-беки и Тайчу, полная, с обрюзглым лицом, поддерживала Ковачин-хатун под руку. Оэлун не любила этих женщин. Старые бездельницы были только тем и заняты, что ходили по куреню, всех поучая. Они знали все обо всех. Злой дух принес их сюда. Не иначе.
Женщины остановились около Джучи. Эбегай-хатун поманила его к себе, играя пухлыми пальцами, сюсюкая. Джучи увернулся, шлепнулся, на четвереньках добрался к Оэлун, спрятал лицо в подоле халата.
— Пугливый, как ягненок! Не в отца, совсем не в отца. — Жидкие щеки Эбегай-хатун затряслись от смеха.
— Тебе-то откуда знать, каким был в ту пору его отец? — спросила Оэлун.
— И верно. Каким был его отец, я совсем не знаю, — миролюбиво согласилась Эбегай.
— Не знаешь — зачем тебе говорить об этом? — спросила Хоахчин. — Ты фуджин!
Ковачин-хатун стукнула ее по спине палкой.
— Как смеешь сидеть рядом с хатун? Кто позволил тебе открывать рот?
Хоахчин молча поднялась и ушла в юрту. Оэлун, бледная от негодования, тоже хотела было уйти, но подумала, что это будет очень похоже на бегство, и осталась. Ковачин-хатун, охая, села на камень, уперла закругленный конец палки в острый, с обвислой кожей подбородок, проворчала:
— Все перевернулось. Где была голова, там ноги.
— Сами все и переворачиваем! — подхватила Эбегай.
— Сами, сами… То ли еще будет. Что можно хорошего ждать, если младшие правят старшими…
— Ты о моем Тэмуджине? — спросила Оэлун.
— И о Тэмуджине тоже. Ну кто твой сын, чтобы править нашим Сача-беки?
— Моими Сача-беки и Тайчу, — поправила ее Эбегай.
— Твоими. Но я старшая жена их отца. Мы, благодарение вечному небу, пока что живем по старым обычаям, с людьми низкородными и безродными дружбу не ведем, род нашего мужа и наших детей не позорим. — Узкие глаза Ковачин-хатун скосила на Оэлун.
— Не опозорить свой род еще не значит его прославить.
— Да уж у вас славы занимать не станем, — скрипела въедливая Ковачин. — Наши дети не на черемше росли, и мяса ели досыта, и молоко пили.
— Не на пользу, видно, пошло молоко и мясо, если старшим над собой поставили Тэмуджина, выросшего на черемше да на кореньях, — сказала Оэлун.
Эти нападки ее мало задевали. Пусть завидуют ей эти вздорные женщины — что им остается делать? Жизнь прожили — сытно ели, мягко спали, а что нажили? Ни умудренности, которая приходит с возрастом, ни доброты сердца, которую рождают муки и страдания, — ничего нет. А мнят себя лучше всех. Ну и пусть… У них — прошлое, у ее детей — будущее.
— Ты высоко не возносись, — сказала Эбегай. — Твой Тэмуджин стоит на наших плечах. Вот скинут, опять черемшой питаться будете.
— Кто же его скинет? — насторожилась Оэлун.
Это была уже не просто болтовня. Недалекая Эбегай, наверное, где-то слышала. Может быть, от Сача-беки? Это вполне возможно. Сразу же после избрания Тэмуджина ханом она почувствовала все возрастающую, хотя и глубоко скрытую, неприязнь нойонов к ее сыну. Но еще никто ни разу не говорил вот так, прямо, что его можно «скинуть». Ханов не скидывают, подобно бурдюку с телеги, ханства лишают вместе с жизнью.
— Так кто же скинет моего Тэмуджина?
— Сам упадет, — сказала Ковачин-хатун.
— Вы пустые женщины! — Оэлун поднялась, прижала к груди Джучи. — Если я узнаю, что где-то еще ведете такие разговоры, вас поставят перед лицом моего сына, хана вашего, и заставят указать, кто замышляет против него недоброе, кто хочет отступить от клятвы.
— Ты младше нас, а говоришь такие слова! — возмутилась Ковачин-хатун.
Но Эбегай, видимо, испугалась, подхватила ее под руку.
— Идем. Ты, Оэлун, совсем не понимаешь шутливых разговоров.
К юрте подскакал Хасар. Обугленное солнцем лицо в поту, халат на груди расхлестнут, глаза злые. Сдернул с упаренной лошади седло, пнул ее коленом в бок.
— Пошла, кляча! Мама, есть у тебя что-нибудь попить?
— Хоахчин! Налей ему чашку кумыса. Откуда приехал, сынок?
Хасар махнул рукой, взял из рук Хоахчин чашку, запрокинув голову, одним глотком выпил кумыс.
— Мне все надоело! Тэмуджин покоя не дает. Скачи туда, скачи сюда…
Весь зад седлом отбил.
— Что сделаешь, Хасар… Вам, братьям Тэмуджина, надо трудиться вдвое больше других. — Оэлун поставила Джучи на землю, подтолкнула к Хоахчин. Иди, маленький, попей кумысу.
— Он гоняет нас хуже простых нукеров! — Хасар скосоротился, плюнул. Повелел мне ведать вместе с Хубилаем мечниками. Ведает один Хубилай. А кто он? Еще недавно крутил хвосты быкам Аучу-багатура. Кого оделяет за службу? Всех, только не нас, его братьев.
— Сынок, ты не говори за всех моих сыновей, — мягко попросила Оэлун. — Ты говори о себе.
— Хорошо, буду говорить о себе. Вчера попросил у него коня Халзана. Не дал. А сегодня на нем ездит джамухинский родич Хорчи. А у меня под седлом не конь — старая корова.
— Ну к чему ты разогреваешь себя, сынок! Конь у тебя не так уж плохой. Вспомни лучше время, когда и такого не было.
— Мало что! Когда-то и меня самого на свете не было.
— Ты груб, Хасар. И злость мешает тебе думать. Если Тэмуджин не будет приближать к себе людей и все раздаст своим — кто останется с нами? Посмотри на Тэмуджина. Он не носит шелковых халатов и дорогих украшений, все отдал своим товарищам. И все для того, чтобы укрепить наш улус. Или ты думаешь, что мы стали всесильными, что нам уже не грозят никакие беды?
— Ничего я не думаю! А в его ханскую юрту больше не зайду. Если нужно, пусть ведут меня на веревке. Это позабавит его дружков и сильно укрепит наш улус.
— Ах, сынок, сынок, какой же ты еще глупый! — с горечью сказала она, поправила воротник его запыленного халата. — Ваша ссора только умножит силу врагов и убавит число друзей.
— Все равно не пойду к нему! Я решил…
— Ну, раз решил — не ходи. К Тэмуджину пойду я. Скажу: «Мой сын нездоров, не может сидеть на коне. Я заменю его».
Лицо Хасара вспыхнуло, он отвел свой взгляд.
— Ну что ты, мама…
— Сними пояс с мечом и дай мне!
Сын попятился, круто, на одной ноге повернулся и пошел к юрте Тэмуджина.
— Подожди. — Оэлун догнала его, взяла за руку. — Ты храбрый, сильный. Не будь строптивым, сынок. Возвращаясь с дальней дороги, проси у Тэмуджина новое дело и скачи опять. Не думай о пустяках, будь неутомим, я стану гордиться тобою.
Она проводила его взглядом, вернулась к камню. Сидела в одиночестве, томимая тревожными предчувствиями. В этом взбаламученном, озлобленном завистью и застарелой враждой мире, видно, никогда не наступит успокоение. Когда сына поднимали на черном войлоке, она не могла сдержать слез. В этот момент ей казалось, что все мучения, страдания остались позади, наступает время благоденствия, простых, обыденных забот и неубывающей радости от сознания безопасности. Но люди принесли в улус ее сына семена раздоров, как приносит путник в юрту грязь на подошвах гутул. И в тишине временного успокоения вызревают эти семена, дают побеги, оплетают корнями души властолюбивых или своенравных, как ее Хасар. А из чужих улусов за ними недреманно смотрят враждебные глаза, ждут случая, чтобы все созданное растоптать копытами боевых коней, изрубить мечом, раскидать копьем. Хватит ли у Тэмуджина сил удержать в руках улус, сохранить его от алчности соседей, от зависти ближних?